— Ты чего здесь? — спрашиваю я.
— Тебя.
— Мы не договаривались.
— Мы никогда не договаривались, — говорит он. — Мы просто ходили.
Я иду мимо. Он идёт рядом.
— Наён.
— Что?
— Скажи, что случилось.
— Ничего.
— Восемь дней «ничего».
— У меня проект.
— У тебя проект с сентября. — Он не отстаёт. — Ты со мной не разговариваешь. Я не понимаю, что я сделал.
И вот здесь я останавливаюсь.
Ветер, двор, листья. Мы стоим между воротами и стеной, и мимо идут люди — кто-то смотрит, кто-то нет.
— Ты не сделал ничего, — говорю я.
— Тогда что?
— Ничего.
— Наён.
— У нас же был контракт! — говорю я громче, чем собиралась.
Он останавливается.
— Что?
— Контракт, — повторяю я. — Двенадцать пунктов. Мы договаривались: год, потом расходимся. Никто никому ничего не должен. Ты в Кёнджу сидел с ней в коридоре и держал её за плечо — и это нормально, потому что по контракту ты мне никто.
— Я ответил ей «нет».
— Я знаю.
— Тогда почему ты…
— Тогда почему мне больно, да?
Он молчит.
И я — я не собиралась этого говорить. Я восемь дней тренировалась не говорить этого. Но слова уже стоят в горле, и они стоят так давно, что дальше держать их невозможно.
— Для меня это перестало быть контрактом намного раньше, чем для тебя, — говорю я. — С весны.
Он не отвечает.
Он просто стоит. И это молчание длится секунду, две, три — и в нём становится слышно всё: и то, что он не понял, и то, что он понял, и то, что он не знает, что с этим делать.
И я пугаюсь.
Пугаюсь так, как не пугалась даже в подсобке год назад: потому что я только что положила на стол главную карту, и он её не взял.
Поэтому я делаю то, что делаю всегда, когда становится слишком: убираю всё назад.
— Забудь, — говорю я быстро. — Забудь. Ты выполнил свою часть, я выполню свою. Осталось до февраля. Ничего не меняется.
— Наён.
— Всё в порядке.
— Наён, подожди.
Я снимаю рюкзак, достаю тетрадь и бросаю ему.
— Вот. Твоё. Я переписала начисто, как обещала. Можешь оставить себе, мне не нужно.
— Наён.
— Я не в порядке? — говорю я. — Я в порядке. Это ты не в порядке, но это твоё дело.
Я не помню, как сказала эту последнюю фразу. Она вышла сама, и она была нечестной, и я знаю это в тот же момент, когда её произношу.
Он держит тетрадь в руках.
У ворот, как всегда, стоит Джунён с телефоном. Я давно привыкла его не замечать: он вечно что-то снимает или делает вид, что снимает.
Я ухожу.
* * *
Дома я сажусь на пол под окном и сижу так, пока не стемнеет.
Правило номер восемь: не ревновать. Правило номер десять: не целоваться. Правило номер один: не влюбляться.
Я нарушила все три. Целоваться мы не целовались — но в закутке я закрыла глаза, и это я тоже считаю нарушением. Не сегодня — раньше. Сегодня я только сказала вслух половину правды и тут же переписала её в счёт по контракту, потому что правда была слишком большой, чтобы оставить её одну.
Я беру телефон и открываю наш чат.
Последнее сообщение — его, восемь дней назад: «Как дела». Я не стану писать первой. И он не напишет, потому что он не понимает, что произошло, а я не собираюсь объяснять, потому что если объясню, то придётся объяснять всё.
Я кладу телефон экраном вниз.
Бабушка говорит из кухни, не отрываясь от телевизора:
— Ты чего сидишь в темноте?
— Ничего.
— Иди ешь.
— Не хочу.
Она не переспрашивает. Она никогда не переспрашивает.
Через час приходит мать. Она ест стоя, потом садится напротив меня и говорит:
— Ты сегодня не поела.
— Не хочу.
— Это не ответ.
— Устала.
Мать смотрит на меня ровно — из тех, кто всё понимает и не собирается лезть.
— Ладно, — говорит она. — Только знаешь что: в семнадцать всё кажется навсегда. А оно не навсегда.
— Ты поэтому три года ждёшь?
Она не отвечает. Встаёт, убирает тарелку, уходит в комнату.
Я знаю, что была несправедлива. И знаю, что не извинюсь: у нас в семье не извиняются, у нас молча ставят чайник.
Глава 26. Расторгнуто
Глава 26. Расторгнуто Правило №11. Расходимся в последний день учебного года. Красиво, по обоюдному согласию, без сцен.
Я стою во дворе с тетрадью в руках.
Она ушла минуту назад. Двор пустой: ворота открыты, листья идут по асфальту к стене, уборщица Пак вывозит тележку из корпуса и смотрит на меня, но ничего не говорит.
Тетрадь в клетку, обычная, дешёвая. Обложка немного замята — она носила её в рюкзаке полгода. На первой странице двенадцать пунктов, почерк мелкий, ровный, с нажимом в конце строки.
Я открываю и читаю.
1. Не влюбляться. Совсем. Даже в шутку.
2. Руки — только при свидетелях.
3. Сообщения — только по делу. Стикеры, сердечки и «доброе утро» запрещены.
4. Встречи — в людных местах, не дольше двух часов.
5. Подарки — не дороже пяти тысяч вон.
6. Никто не узнаёт правду. Никто.
7. Не приходить друг к другу домой.
8. Не ревновать.
9. Если кто-то влюбился — обязан сказать. И второй решает сам.
10. Не целоваться.
11. Расходимся в последний день учебного года. Красиво, по обоюдному согласию, без сцен.
12. Тяжело — скажи, не терпи.
Двенадцатый написан моей рукой. Я помню, как дописывал его ночью, в темноте, и она спросила «зачем», и я ответил «просто надо».
Я закрываю тетрадь.
Уборщица Пак подходит с тележкой и останавливается в двух метрах.
— Мальчик.
— Да?
— Ты чего стоишь? — Она кивает на ворота. — Закрываем.
— Сейчас пойду.
— Иди. — Она берётся за тележку и вдруг говорит: — Я тебя видела на фестивале. Ты пел.
— Ага.
— Хорошо пел, — говорит она и уезжает.
Я остаюсь ещё на минуту, потому что не знаю, куда идти: домой рано, в школу поздно.
* * *
Две версии.
Первая: она сказала правду. «Для меня это перестало быть контрактом намного раньше, чем для тебя. С весны». Значит, всё это время — Кёнджу, зонт, пекарня, море, фестиваль — она была там не потому, что мы договорились, а потому что хотела. Значит, я был не защитой от травли, а человеком, которого выбрали.
Вторая: она сказала это, чтобы сделать больно. Потому что увидела меня с Чэён и решила, что я её предал, и нашла самое тяжёлое слово, какое было в запасе. «Перестало быть контрактом» — это удар, и он попал.
Я стою и выбираю.
Я думаю: если верна первая, то что мне делать? Идти за ней, догнать, сказать что-то, чего я не умею говорить. Признать, что у меня внутри тоже давно не контракт. Стоять с ней в этом дворе и объяснять, почему человек с тридцатью двумя тысячами в конверте, отцом на кухне и рукой, которая не поднимается выше груди, вообще имеет право на такое.
А если верна вторая — то я дурак, который всё придумал.
Я выбираю вторую.
Не потому, что верю в неё. Потому что с ней можно жить: она не требует ничего делать. С первой надо идти за ней, а я не умею идти за людьми — я умею стоять и ждать, пока всё решится само.
Я кладу тетрадь во внутренний карман, туда, где лежала старая, с надписью «Плавание. 100 м в/с».
И иду домой.
По дороге я захожу в круглосуточный и покупаю лампочку.
Ту самую, которую обещал Ханыль в воскресенье. Продавец в наушниках пробивает её и спрашивает:
— Пакет?
— Нет.
— Как хочешь.
Я выхожу с лампочкой в кармане и думаю, что это единственное обещание, которое я выполнил за месяц.
* * *
Дома никого.
Мать на смене, Ханыль у соседки, потому что у нас опять отключили горячую воду. Я разогреваю рис, ем стоя, потом сажусь на пол у кровати и смотрю в стену.
Потом достаю телефон.
Я: Наён.
Прочитано — 18:20. Ответа нет.
Я (18:25): Ты сказала, что с весны.