Я дописываю шестой пункт: «Не надеяться». Потом вычёркиваю, потому что глупо. Потом дописываю обратно и ставлю рядом маленький плюс, потому что хоть что-то в этом мире должно быть честным.
Бабушка ставит передо мной чашку с чаем — не спрашивая — и садится напротив.
— Ты чего в школу как на войну собираешься?
— Я не собираюсь. Я проверяю.
— Ты вчера два раза проверяла.
— Сегодня важный день.
— Каждый день важный, — говорит она. — Если каждый день важный, то никакой не важный.
Она права, и я не знаю, как это оспорить, поэтому молчу и пью чай.
Монги садится у моих ног. Бабушка кивает в её сторону и говорит:
— И эта туда же. Провожает.
— Она просто хочет сосиску.
— Хочет. Но провожает тоже.
Я беру рюкзак. У двери бабушка говорит:
— Наён.
— Что?
— Если что — ты мне скажи.
— Скажу.
Я вру. Я знаю, что вру, и она знает, что я вру, и мы обе делаем вид, что это нормально: у нас в семье так принято — предупреждать и не говорить.
* * *
Метро в семь двадцать — это отдельный жанр. Люди стоят так плотно, что можно не держаться за поручень: тебя держат с четырёх сторон. Я слушаю, как две девчонки из соседней школы обсуждают расписание хагвонов. У одной четыре занятия в неделю, у другой пять, и обе убеждены, что им повезло: у Ким из 2-7 будет шесть.
Про хагвоны я знаю три вещи. Они дорогие. В них всё объясняют заново, тем же людям, которым объяснили в школе. И если ты в них не ходишь, то ты не «занимаешься», а «отстаёшь» — даже если у тебя лучшие оценки в классе.
Всю дорогу я держусь за камеру в кармане, как держатся за ключи.
Напротив меня сидит женщина с коробкой на коленях. В коробке — пирожные, перевязанные лентой, и она всю дорогу держит её двумя руками, как держат что-то, что нельзя уронить.
Рядом мальчик лет семи ест булку и крошит на пол. Мать не смотрит: она в телефоне.
Я думаю: если бы я была фотографом, я бы сняла эту женщину с коробкой. У неё лицо человека, который едет поздравлять и боится опоздать.
Я не снимаю. Смотрю и запоминаю.
На входе в школу висит стенд — тот же самый, что и год назад, с той же трещиной в стекле. Под стеклом списки: 2-1, 2-2, 2-3, 2-4, 2-5, 2-6. Кто-то рядом говорит: «О, ты в 2-6, повезло», и я понимаю, что про эту школу не знаю ровно ничего: откуда везение, в чём состав классов, кто решает.
Я ищу себя. Палец идёт по строчкам: Ким Наён — 2-1. Потом ещё раз, чтобы убедиться.
Список 2-1 я читаю как список свидетелей. Чхве Хэрин — третья строка. Хан Битна — седьмая. Кан Джунён — десятый. Остальные — тридцать два, которые в прошлом году не делали ничего плохого, потому что ничего и не делали.
Тридцать два нормальных и трое, которых хватит.
В классе пахнет мелом и мокрой тряпкой. Окна выходят на восток, солнце бьёт в первый ряд, и люди, которым достались места у окна, уже щурятся.
У окна, в дальнем ряду, сидит Син Юри. Туда солнце уже не достаёт, и она единственная не щурится — просто пишет дальше. Отличница: приходит первой, уходит последней.
Я сажусь в средний ряд, у прохода. Причина простая: отсюда видно всех, а меня видно меньше — если сидеть прямо и не поворачиваться. Суджин, которая приходит через две минуты и падает на место за мной, называет это «тактическим расположением».
— Ты похожа на шпиона, — говорит она. — На шпиона, который плохо выспался.
— Спасибо.
— Всегда пожалуйста. Как каникулы?
— Как каникулы.
Суджин — единственный человек, который в прошлом году разговаривал со мной без подготовки. Я не знаю, зачем ей это; я спрашивала один раз, она сказала «мне скучно».
Входит классный руководитель — молодой, в очках, с папкой, на которой написано «2-1, литература, Со Сонджэ». Он кладёт папку на стол, поправляет очки и говорит:
— Ну что. Поздравляю. Первый год все пережили, значит, второй переживём тоже.
Класс смеётся, потому что так принято.
И в этот момент входит Хэрин.
Она не опаздывает — она приходит тогда, когда нужно, чтобы её увидели. Пиджак без единой складки, волосы идеально прямые, туфли блестят так, будто их вытирают по утрам. Она останавливается в дверях, оглядывает класс и улыбается.
Я знаю эту улыбку. Так улыбаются врачи, когда входят с результатами.
— Наён-а!
Вот и всё. Двадцать метров класса, тридцать пять человек, первая минута второго года — и она уже здесь.
— Ты такая… — Хэрин делает паузу ровно той длины, какая нужна. — Уставшая. Ты на каникулах работала?
Класс поворачивается. Не весь: те, кто поумнее, смотрят в парту, но таких мало.
— Я отдыхала, — говорю я.
— Наверное, в деревне? У бабушки?
— В городе.
— А. Ну да.
Она садится на своё место — третья парта, у окна, где ей не мешает солнце, потому что шторы в её ряду всегда задвинуты. И больше не говорит ничего. Ей и не нужно: фраза уже прозвучала, все уже посчитали, кто как одет.
Хэрин никогда не называет меня «дешёвой». Это делают другие. Она только спрашивает — вежливо, участливо, с наклоном головы — и класс сам договаривает за неё.
Первый урок — литература.
Со Сонджэ начинает урок и говорит, что в этом году мы будем читать не по программе, а «по-настоящему», и что он не собирается никого заставлять любить Толстого.
Класс оживляется.
— А что будем делать?
— Читать и говорить.
— А оценки?
— Оценки будут. Куда ж без них.
Он открывает журнал и начинает перекличку. Я слышу свою фамилию и отвечаю «здесь» так тихо, что он переспрашивает.
— Ким Наён?
— Здесь.
Он смотрит на меня секунду — не изучающе, а просто — и переходит к следующей фамилии.
За год никто из учителей не смотрел на меня лишнюю секунду.
* * *
Первая перемена.
Коридор пахнет чужими духами и варёной кукурузой из столовой. Я иду к своему шкафчику — двести восемнадцатый, третий ряд снизу — и по дороге слышу всё, что нужно.
— Слушай, а это правда, что она в пекарне работает?
— В пекарне?
— Ну да. У неё же мама… ну, ты поняла.
Я не оборачиваюсь. Открываю дверцу, кладу внутрь вторую пару обуви, забираю учебники. Дверца скрипит — у неё сорвана одна петля, и она это знает, и я это знаю, и мы живём так второй год.
За спиной у меня кто-то пишет на телефоне.
Дело в том, что я действительно работаю. Пекарня «Онги» в двух кварталах от школы, три вечера в неделю и суббота с семи утра. Хозяйка, Пэ Суён, платит честно, кормит бесплатно и спрашивает мало.
Только рассказать об этом нельзя.
Пусть пишут. У меня есть вторая пара обуви, учебники и ещё четыре урока впереди.
* * *
В столовой нужно взять поднос.
Обед бесплатный для всех, но рядом стоит буфет, где за деньги, и по подносу видно, кто туда ходит, а кто нет. В прошлом году я две недели покупала в буфете лишнюю булочку — пока не поняла, что внимание к моей булочке вдвое больше, чем к чужой.
Сейчас я приношу еду из дома. Контейнер, рис, яйцо, кимчи — то же, что едят все, только из своей кухни, а не из линии раздачи. Со стороны это выглядит как выбор, а не как нужда. Разница в одну секунду внимания.
Я сажусь с Суджин, в углу у окна, спиной к залу.
— Ты знаешь, что у Джунёна новые кроссовки? — говорит Суджин, разворачивая булку. — Они стоят как мой телефон. Причём он говорит, что это «недорогие».
— Может, для него недорогие.
— Для него и Луна недорогая.
Я смеюсь — через нос, коротко. И тут же вижу, как за два столика от нас Джунён поворачивается и смотрит на мой контейнер.
Он ничего не говорит. Он вообще ничего не говорит: он показывает ложкой на мой рис и поднимает брови — жест, который переводится на человеческий как «надо же, экономия». Хан Битна смеётся — громко, на весь зал, — и на нас оборачиваются.
Я не убираю контейнер. Я продолжаю есть, потому что если я сейчас его уберу, то это будет признанием. Просто ем, и рис почему-то становится безвкусным, хотя утром был нормальный.