В воскресенье я ходил в бассейн.
Взял ключ Хвана, пришёл в восемь, разделся, встал у дорожки. Вода была холодная — в июне, как он и говорил. Я простоял у бортика минут пять, потом всё-таки зашёл.
Двадцать пять метров. Я проплыл их медленно — так медленно, что сам не поверил. Второй раз — чуть быстрее. Плечо тянуло, но не рвало: видимо, потому что я не разгонялся.
Я не расстроился. Я стоял в воде и смотрел на часы на стене, и они показывали восемь двадцать две, и я думал, что два года — это долго, но не бесконечно.
На третьем заплыве я увидел, что на трибуне кто-то сидит.
Наён. С камерой.
— Ты чего здесь? — спрашиваю я.
— Бассейн — это тоже «люди, которых не замечают».
— Тренер сказал, в воскресенье никого.
— Он сказал это тебе, а не мне, — отвечает она и снимает.
Я вылез, вытерся и сел рядом с ней на трибуне.
— Покажи.
— Плёнка, — сказала она. — Покажу, когда проявлю: я у бортика, вода, часы на стене.
— Ты тут как человек, который вернулся, — говорит она.
— Похоже, что я вернулся?
— Похоже, что ты думаешь.
Мы сидели, пока у меня не начали стучать зубы. Бассейн пустой, свет горит наполовину, эхо длинное: скажешь слово — вернётся через секунду и станет тише.
— Я проплыл двадцать пять, — говорю я.
— Это плохо?
— Это медленно. Раньше я плавал на время.
— А сейчас?
— А сейчас я вообще плыву.
Она кивнула, как будто это был правильный ответ.
* * *
Мы идём мимо аптеки. На вывеске объявление: «Измерение давления — бесплатно».
— У тебя давление нормальное? — спрашивает Наён.
— Не знаю.
— Давай измерим.
— Зачем?
— Бесплатно.
Мы заходим. Аптекарь — женщина в белом халате — усаживает меня на стул и надевает манжету.
— Сто двадцать на восемьдесят, — говорит она. — Как у космонавта.
— У космонавта выше.
— У космонавта, может, и выше, — соглашается она. — А у тебя нормально.
Наён смотрит на меня.
— Вот. Значит, ты нормальный.
— Это давление.
— Это тоже, — говорит она.
У остановки я говорю:
— Дальше не надо.
— Я иду к автобусу.
— Автобус вон там. — Я киваю. — Ты можешь идти. Свидетелей нет.
— Я знаю.
— Тогда почему ты стоишь?
— Потому что дождь, — говорит она.
— Дождь — это не причина.
— Дождь — это всегда причина. Я мокну, ты мокнешь, зонт один.
Логика у неё как у человека, который считает деньги: всё сходится, ничего лишнего.
— У тебя когда автобус?
— В семь двадцать.
— А сейчас семь десять.
— Значит, десять минут.
Десять минут под одним зонтом — это очень много. Мы не разговариваем: всё, что можно было сказать, уже сказано или не будет сказано никогда. Я слушаю дождь по куполу — он стучит часто, как мелкий горох.
— Минджун.
— Что?
— У тебя зонт дырявый.
— Знаю.
— Ты знал и всё равно дал мне его?
— Он дырявый с одного края.
— Это одно и то же.
— Это разные вещи, — говорю я. — Тебе досталась целая сторона.
К остановке подходит женщина с двумя сумками.
— Слушайте, а семь восемнадцать не отменили?
— Не знаем.
— Вот всегда так. — Она встаёт под наш зонт, не спрашивая. — Подвиньтесь.
Мы подвигаемся. Тётя рассказывает, что её дочь работает в больнице и что автобусы стали хуже, а мы киваем. Через три минуты приходит её автобус, она уходит — и оказывается, что всё это время мы стояли вплотную и не замечали.
Мы стоим. Автобуса нет уже пять минут.
— Знаешь, — говорит она, — если бы мы не врали всем, было бы проще.
— Проще что?
— Всё.
Зонт у неё в руке, наклонён так, что с него капает прямо мне на кроссовки, и она этого не замечает.
— Наён.
— Что?
— Наклони зонт.
Она поднимает голову, зонт выравнивается, и вода перестаёт течь мне на ноги.
И тут наши лица оказываются близко.
Не специально. Просто остановка узкая, зонт маленький, дождь идёт со стороны, и чтобы не мокнуть, надо стоять почти вплотную. Я вижу её ресницы — мокрые, слипшиеся, — и каплю на виске, и то, как она смотрит не в глаза, а чуть ниже, на мою губу, куда попала дождевая вода.
Мы стоим так секунду. Может, две.
Я не отступаю.
Она не отступает.
Потом из-за поворота выходит автобус, свет фар бьёт по лужам, и всё это разваливается: она делает шаг назад, я делаю шаг назад, зонт наклоняется обратно, вода снова течёт мне на ноги.
Автобус останавливается, двери открываются.
— Это твой, — говорю я.
— Ага. — Она смотрит на дверь, потом на меня. — Пока.
— Пока.
Она заходит. Автобус уезжает, а я стою под зонтом на пустой остановке, и в зонте — вторая дырка, сбоку, о которой я не знал. Вода через неё идёт прямо мне на плечо.
* * *
Дома я долго не могу снять кроссовки: они полные.
На следующий день в классе все мокрые и все об этом говорят.
— Ты видел, какой ливень?
— Видел.
— Я промок насквозь.
— Ага.
Тэхо выкладывает чипсы.
— Вчера автобус семь минут стоял. Я думал, умру.
— От чего?
— От голода.
Он открывает пачку с таким лицом, как будто совершает подвиг. Я беру чипсину.
— Ты вчера с зонтом шёл? — спрашивает он.
— Шёл.
— С одним?
— С одним.
Тэхо смотрит на меня, потом на чипсы, потом говорит:
— Ага.
И больше не спрашивает. Он вообще никогда не спрашивает дважды.
— Ты что, по реке шёл? — спрашивает Ханыль.
— По лужам.
— С зонтом?
— С зонтом.
Она смотрит на меня, как на человека, который не понимает элементарных вещей, и уходит.
Мать приходит в двенадцать, видит кроссовки на батарее и говорит:
— Их так не сушат.
— А как?
— Газетой. — Она достаёт из шкафа старую газету. — Забыл?
Я не забыл. Я просто не думал, что она придёт и заметит.
Она набивает кроссовки газетой, ставит их под батарею и вытирает руки.
— Ты весь день в школе?
— Да.
— Дождь.
— Дождь.
Она кивает и уходит спать. Газета в кроссовках — «Сэхва. Литература и жизнь», тот самый журнал, который Хэрин несла под рукой.
Ночью я лежу на спине, и рука на груди, и счёт идёт плохо.
Одна. Две.
Правило десять: не целоваться. Я его не нарушил. Мы просто стояли под одним зонтом, потому что был дождь, и это всегда причина.
Три. Четыре.
Я не знаю, что было бы дальше, если бы автобус шёл медленнее. Я знаю только, что мысль была одна и очень плохая по правилам.
Пять.
Я думаю: надо было купить зонт побольше.
Глава 17. Я не жалею. Я вижу
Глава 17. Я не жалею. Я вижу Правило №12. Тяжело — скажи, не терпи.
В июле город становится противнем.
Тридцать три градуса в тени, тени нет, асфальт мягкий, автобусы едут с открытыми окнами, и все, кто может, уезжают к морю. Пекарня работает до двух — Суён сказала, что тесто в такую жару «живёт быстрее, чем мы», — и я прихожу домой в три, занавешиваю окна и ложусь на пол, потому что пол холоднее кровати.
Бабушка в жару не выходит из кухни и варит компот из всего, что находит: из слив, из яблок, из чего-то, что лежит в морозилке с зимы. Компот получается кислый.
— Пей, — говорит она. — В жару надо пить.
— Я пью воду.
— Вода — это не компот.
Монги лежит под столом, растопырив лапы: она тоже понимает, что пол холоднее. Мать уходит на смену в три и возвращается в полночь, и всё лето мы видимся примерно двадцать минут в сутки — на кухне, когда она ест стоя.
Минджун работает на разгрузке.
Об этом я узнаю случайно: он говорит Ханыль по телефону, а она пересказывает мне в чате — «он на рынке, таскает коробки, у него спина», — и добавляет смайлик, потому что ей одиннадцать и она не понимает, что это не смешно.
Он не сказал мне. Мы пишем друг другу каждый день, и он ни разу не написал «разгрузка». Он писал «нормально», «жарко», «сплю».