Я пью. Кола тёплая и слишком сладкая.
— Слушай, — говорит Тэхо, глядя в экран. — Я знаю, что у тебя дома не очень. Мне Наён сказала. Ну, не сказала — она не говорит. Она один раз просто спросила, можно ли тебе оставаться после уроков.
— И?
— И я сказал, что можно. — Он пожимает плечами. — Ты не думай, я не лезу. Я просто говорю: если надо, у меня есть ноутбук, можно играть до двенадцати.
— Спасибо.
— Не за что. — Он делает глоток. — Я вообще-то тоже не очень. У меня отец полгода без работы. Просто я об этом не рассказываю, потому что зачем.
Он говорит это так же, как говорит про чипсы, и от этого становится легче.
Я отказываюсь. Меня зовут второй раз, третий.
Потом я всё-таки пою — тихо, без музыки, только для этой комнаты, где двадцать человек и ни одного свидетеля.
И когда я пою, я смотрю не в экран, а на неё.
* * *
Дома я ложусь и считаю, и счёт рассыпается.
Одна. Две. Три.
Правило девять: влюбился — скажи. Решает второй.
Я знаю, что должен сказать. Я знаю это так же точно, как знаю, сколько у нас осталось денег на квартиру.
Четыре. Пять.
Но если я скажу, что дальше? Она придумала эти правила, чтобы защититься. Первое — «не влюбляться», девятое — «скажи». Первое — щит, девятое — протокол на случай, если щит не выдержал.
Значит, если я скажу, я сломаю щит. И она останется без защиты, с человеком, у которого в конверте тридцать две тысячи, отец на кухне и рука, которая дрожит в закутке.
Шесть.
Я скажу. Я не знаю когда, но скажу.
Семь.
Восемь.
Звонит телефон. На экране — мать. Наверное, отец ушёл.
Беру.
— Он ушёл, — говорит она. — Сказал, что вернётся в пятницу.
— Ага.
— Он сказал, что нашёл работу.
— Он всегда говорит.
— Он всегда говорит, — соглашается мать. — Но сто пятьдесят он вернёт.
— Он не вернёт.
— Вернёт, — говорит она твёрдо. — Я ему сказала.
Я лежу и слушаю, как она дышит в трубку. Она не плачет, и я не плачу, и мы оба это знаем друг про друга — в этом вся наша семья.
— Мам.
— Что?
— Ничего. Спокойной ночи.
— Спокойной. — Пауза. — Завтра в школу иди. У тебя же фестиваль был?
— Был.
— Как?
— Нормально.
— Ну и хорошо.
Она отключается. Я кладу телефон на пол.
В коридоре ещё играет музыка.
Я лежу и вспоминаю закуток: стопки стульев, картонный домик с нарисованным солнцем, лампу, которая гудит, и её лицо в двух сантиметрах.
Я больше не смогу делать вид, что это про правило десять.
Правило десять: не целоваться.
Я его не нарушил. И это, оказывается, хуже, чем если бы нарушил.
Я выхожу на кухню. Мать сидит в кресле с чашкой.
— Ты чего так поздно?
— Норэбан.
— Ага. — Она в кресле, с чашкой. — Как фестиваль?
— Нормально.
— Мне соседка сказала, что тебя видели на сцене.
— Она тебе всё рассказывает.
— Она мне всё рассказывает, — соглашается мать. — Она говорит, ты пел.
— Пел.
Мать смотрит в чашку.
— Я в прошлом году тебя не узнаю, — говорит она. — Ты был как в воде. А сейчас — как вышел.
— Вышел.
— Ну, — говорит она. — Ладно.
Она уходит спать, а я остаюсь на кухне и думаю, что она впервые за год что-то про меня заметила.
Двенадцать правил, сто человек в зале, тридцать две тысячи в конверте и одна девушка, которая в закутке закрыла глаза.
Глава 23. Кёнджу
Глава 23. Кёнджу Правило №1. Не влюбляться. Совсем. Даже в шутку.
Программа поездки не изменилась ни на строчку.
В прошлом году мы ехали тем же автобусом, тем же маршрутом, с теми же остановками: обед в придорожном ресторане, где суп подают раньше, чем садишься, экскурсия по старому городу, вечер в актовом зале бывшего городского училища, где наша школа снимает зал уже двенадцать лет.
Я узнаю всё: автобус, ресторан, лавочки, туалет с одной кабинкой и очередью в двадцать человек.
В прошлый раз я сидела одна, у окна, и всю дорогу держала рюкзак на коленях.
Сейчас рядом со мной Суджин — она едет в нашем автобусе, потому что мы из одного класса, — и всю дорогу ест крекеры и комментирует виды.
— Кёнджу, — говорит она. — Третий раз. Я тут была в пятом классе с родителями. Мы смотрели камни.
— Это исторические камни.
— Это были камни.
Она засыпает на моём плече через сорок минут.
Я не сплю. В окне узнаю места: вот поворот с заправкой, вот мост через реку, вот поля, которые в прошлом году были зелёные, а сейчас жёлтые.
В прошлом году на этом отрезке я думала, что умру от стыда. Сейчас я думаю, что не взяла запасную плёнку.
Такие вещи, кажется, и называются «год прошёл».
На остановке водитель объявляет двадцать минут, и все бегут в магазин. Я остаюсь в автобусе, потому что мне не надо ничего покупать: я взяла еду из дома, как всегда.
В 2-3 автобус другой, и Минджун там. Мы едем отдельно, и это странно: я привыкла, что он всегда где-то в двадцати метрах.
* * *
Отель у нас тот же: три этажа, ковры с узором, чайник в номере. Девочки в одном крыле, мальчики в другом. Ночью запрещено выходить, и все, конечно, выходят.
Вечером — актовый зал.
Тот же зал: сцена, тяжёлый занавес, стулья с номерами, деревянный пол, который скрипит, если идти по левой стороне. Гирлянда висит на том же месте. Вентиляция гудит так же.
Я вхожу — и мне становится нехорошо.
Не потому, что страшно. Потому что я вдруг понимаю: год назад я сидела здесь на перевёрнутом стуле в подсобке и считала вдохи, а сейчас вхожу через главный вход, и никто не оборачивается.
Программа вечера — выступления и «свободное время». Свободное время — это когда сто человек расходятся по коридорам, и никто не следит, кроме двух учителей у гардероба.
Я иду по коридору.
* * *
Подсобка на месте.
Дверь та же, ручка та же — с отломанным краем. Я стою перед ней секунды пять, потом открываю.
Внутри всё маленькое.
Вот это самое сильное впечатление: не «страшное», не «трогательное», а маленькое. Комната два на два метра — я её помню как большую, потому что год назад в ней было тесно от людей и звуков. Сейчас в ней стоят два стула, швабры, ведро, и всё это занимает место. Стена с потёками. Окно под потолком.
Я стою в дверях, и мимо меня в коридоре кто-то проходит, и я отступаю, и в этот момент слышу за спиной:
— Я так и думал, что ты здесь.
Минджун.
Он в рубашке, потому что на вечер все надели рубашки, и рубашка ему немного мала в плечах. Правую руку он держит в кармане, как всегда.
— Ты как меня нашёл?
— Ты не в зале. А ты никогда не в зале.
— А ты?
— Я тоже не в зале.
Он заходит внутрь. Комната становится ещё меньше: его рюкзак, его плечи, его шаги.
— Помнишь? — говорит он.
— Помню.
Он садится на перевёрнутый стул — на тот самый, — и я сажусь на второй. Только теперь мы сидим не в темноте: в коридоре горит свет, дверь открыта, и всё видно.
— Свет, — говорю я.
— Да. Всё видно.
— Тут ужасно.
— Ага.
— Я думала, тут красиво. Или хотя бы таинственно. А тут ведро.
— Тут ведро, — соглашается он.
— В прошлый раз я сюда пришла, потому что там смеялись, — говорю я. — Я стояла в коридоре, и они смеялись над мальчиком из параллельного, и я просто не засмеялась. И всё.
— И всё, — повторяет он.
— И этого хватило на год.
— Мне хватило того, что Минхо сделал вид, что не знает меня, — говорит Минджун. — Я тогда подумал: ладно. Значит, так.
— И ты не спорил.
— Я не спорил.
Он смотрит на ведро.
— Я и сейчас не спорю, — говорит он. — Просто теперь у меня есть человек, который спорит за меня.
— Я не спорю за тебя.
— Споришь. Ты сказала «не снимай» тому парню на рынке.
— Ты знал?