Пара аутсайдеров
Пролог. Кадр
Пролог. Кадр Кёнджу, 21:47
Я сижу на перевёрнутом стуле в подсобке при актовом зале и считаю вдохи.
Двенадцать. Тринадцать. Где-то за стеной школьный вечер продолжается: девочки из 2-4 визжат в микрофон, кто-то топает, кто-то роняет стул. Музыка слышна через вентиляцию — глухо, будто играют из-под воды. Свет из-под двери полоской, ровно на моих кроссовках, и на правом носке видно зашитый шов. Я его зашивала сама, вечером, при кухонной лампе, и получилось криво.
Меня зовут Ким Наён. Мне шестнадцать, я в 1-1, и двадцать минут назад я сделала то, чего в этой школе делать нельзя: я не засмеялась.
Смеялись все. Стояли в проходе между рядами и смеялись, потому что Хэрин показывала, как мальчик из параллельного говорит — с запинкой, на каждой третьей фразе. Он стоял там же, в проходе, с рюкзаком в руках, и у него было такое лицо, будто он очень хочет стать на несколько сантиметров ниже. Я не засмеялась. Не сказала ничего — просто не засмеялась. Этого хватило: Хэрин посмотрела на меня ровно секунду, и в этой секунде уже всё было решено, только я ещё не знала.
Через двадцать минут я знала. Поэтому я сижу в подсобке, между ведром и стопкой стульев, и считаю вдохи, как будто это что-то меняет.
Дверь открывается.
Я успеваю придумать три версии: уборщица, кто-то из своих, конец света. Оказывается хуже.
В подсобку заходит Пак Минджун.
Он выше меня на голову и шире в плечах, чем все мальчики нашего потока вместе взятые, и при этом умудряется занимать меньше места, чем я. Куртка расстёгнута. Волосы мокрые — на улице моросит, а он, судя по всему, ходил куда-то, где нет людей. Правую руку он держит чуть отведённой, как держат вещь, которую нельзя ронять.
Мы смотрим друг на друга. Никто не уходит. В этой подсобке два квадратных метра, и уходить отсюда — значит идти туда, где смеются.
— Тут занято, — говорю я.
— Вижу.
Он садится на второй перевёрнутый стул — на расстоянии вытянутой руки, — и молчит. Я тоже молчу. Мы молчим так, как молчат люди, которым нечего друг другу объяснять.
Я знаю про него три вещи. Он был лучшим в школе, пока не порвал плечо. У его отца были проблемы, и теперь у Минджуна их тоже. И сегодня на него никто не смотрит, кроме тех, кто смотрит, чтобы порадоваться. Три вещи — это ровно столько, сколько о человеке знает школа, решив, что знает всё.
— Ты почему здесь? — спрашиваю я, потому что тишина меня доедает.
— Ем.
Он достаёт из кармана куртки банку газировки и открывает её о край стула. Шипит. Пена идёт вверх, он успевает лизнуть крышку, и это выглядит настолько по-дурацки, что я смеюсь — коротко, через нос, но всё-таки смеюсь. Первый раз за сегодня.
Он смотрит на меня. Потом протягивает банку.
— Пей. Ты бледная.
— Я не бледная. Это оттенок помещения.
— Оттенок помещения, — повторяет он серьёзно, будто записывает. — Ладно.
Я пью. Тёплая, слишком сладкая, и по горлу идёт колючим. Потом он забирает банку, делает два глотка и возвращает. Банка тёплая от его ладони. Я всё равно пью.
— У тебя рука, — говорю я.
— Нормально.
— Ты держишь её как чужую.
Он смотрит на свою правую руку, потом убирает её на колено, как провинившийся ребёнок.
— Порвал связку в марте. Врач сказал: год, может, два. Прошло полтора.
— И что теперь?
— А теперь я мальчик, который хорошо считает.
Он говорит это ровно, без жалости к себе, и от этой ровности мне становится не по себе.
— Так ты почему здесь? — спрашиваю я.
— Ем.
— Я серьёзно.
— Я тоже.
Он смотрит на стену, где висит чужая куртка.
— Сегодня в столовой Минхо сделал вид, что не знает меня. Мы четыре года сидели за одной партой.
Молчим. За стеной кто-то снова роняет стул, и это единственный звук, который нас не касается.
— У тебя камера, — говорит он.
У меня на шее камера: старая, плёночная, тяжёлая, отцовская. Я держу её как щит — по привычке, даже тут.
— Она не работает, — вру я.
— Ага. Не работает.
Он не спорит. Смотрит на камеру, потом на меня. Не на кофту. Не на носок. Просто на меня.
— Ты тоже не смеялась, — говорит он.
— Ты видел?
— Я стоял в дверях.
Я не спрашиваю, почему он стоял в дверях и почему не подошёл к своим — к тем, с кем ещё месяц назад он ходил в одну компанию. Это четвёртая вещь, которую о нём знает школа, и она неправда.
Мы сидим ещё минут десять. Он рассказывает, что в этом зале плохая акустика, потому что потолок низкий, и что его сюда отправили вешать гирлянду, а он не стал. Я рассказываю, что фотографирую людей, на которых никто не смотрит, — уборщицу, водителя, продавца из круглосуточного, — и что это, наверное, странно. Он говорит: «Не странно». Просто два слова, без объяснений, и я почему-то верю.
Потом становится тихо. Музыка в зале кончилась, микрофон дважды щёлкнул, и в коридоре уже ходят и собирают вещи. Если мы выйдем сейчас — никого.
Мы выходим вместе. Не потому, что так проще: по одному выходить страшнее, а вдвоём — как будто так и задумано.
В коридоре горит половина лампочек, и в одной из них мигает пуск. Пахнет пылью и чужими духами. Мы делаем четыре шага.
Вспышка.
Я успеваю разглядеть только телефон, поднятый двумя руками, — и лицо за ним. Девочка из 2-5, из тех, кто всегда снимает чужую неловкость. Она опускает телефон и делает вид, что снимала коридор.
— Ким Наён и Пак Минджун, — говорит она вежливо, будто диктует в протокол. — Выйти из подсобки вдвоём. Интересно.
— Мы вешали гирлянду, — говорю я.
Она смотрит на наши пустые руки и улыбается.
Всё. Дальше ничего не нужно. Я знаю, как это работает: через сутки фото посмотрят в автобусе, а к вечеру оно будет в общем чате, и кто-нибудь обязательно напишет что-нибудь смешное.
Минджун останавливается рядом. Он смотрит на телефон в её руках — долго, спокойно, как смотрят на непогоду. И ничего не говорит.
— Пойдём, — говорит он мне.
Мы идём к автобусу. На улице моросит, тот же мелкий дождь, что был, когда он вошёл. У меня на шее камера, у него — пустая банка, которую он так и не выбросил, потому что рядом нет баков.
Он молчит всю дорогу. Я тоже.
У остановки он останавливается и оборачивается ко мне.
— Всё?
— Думаю, да.
Я ошибаюсь.
Это только первый снимок.
Глава 1. Первый день
Глава 1. Первый день Правило №11. Расходимся в последний день учебного года. Красиво, по обоюдному согласию, без сцен.
— Ты идёшь или позируешь?
Бабушка стоит в дверях кухни с полотенцем на плече и смотрит на меня так, как смотрят на человека, который в третий раз перекладывает из рюкзака в рюкзак одни и те же тетради.
— Я проверяю, — говорю я. — Вдруг чего-то нет.
— Чего нет?
— Не знаю. Вот и проверяю.
Монги, которая по утрам считает своим долгом проводить меня до двери, садится у моих ног и зевает.
— Ешь. — Бабушка ставит передо мной тарелку. — Во втором году ты, говорят, будешь умнее.
— Говорят.
— Ну и молодец.
Мама ушла в пять сорок — смена в химчистке начинается раньше, чем просыпается половина города. На столе после неё осталось: записка «рис в кастрюле, не забудь», кружка с недопитым чаем и влажное пятно от стакана, которое она вытирает всегда и всегда не до конца.
Я открываю блокнот. В нём двадцать девять страниц, из них одиннадцать — списки. Последний выглядит так:
Что нельзя делать во втором году
1. Носить эту кофту два дня подряд.
2. Говорить, где работаю.
3. Смеяться первой.
4. Смотреть Хэрин в глаза дольше секунды.
5. Забывать, что они всё помнят.
Пятый пункт — самый главный. В первый день нового учебного года кажется, что вместе с прошлым годом закончилось всё, что в нём было: оценки, ссоры, слухи. Так пишут в книгах, так говорят учителя, такую фразу я слышала раз пятьсот. На самом деле школа — это один длинный коридор, из которого не выйти: ты просто переходишь в следующий класс, а список тех, кто тебя знает, никуда не девается. Он даже растёт.