Он сложный человек… У него непростой характер… Все это отмазки для наивных.
Он хамло.
Он грубиян.
Он мужлан.
Он хабал.
Он скандалист с завышенным самомнением и заниженной способностью держать себя в руках.
Он петух, который привык, что весь двор ему должен.
Он тиран, который пока не бьет, но уже орет.
Он деспот в зародыше, абьюзер в зачатке, домашний тиран на стадии знакомства с родней.
Он самовлюбленный нарцисс, уверенный, что мир вращается вокруг его настроения. Он циник. Он мужчина, который путает силу с громкостью, а заботу с контролем.
Это не характер. ЭТО ДИАГНОЗ.
И это — ее «защитник».
Это — ее «за каменной стеной».
Я столько раз это видела. Столько, что и не вспомнить все моменты.
И, к сожалению, у нас это семейное. Влюбляться в мудаков. Это у нас, как цвет глаз. Как форма носа. Как способность краснеть. Наследственное. Неизлечимое. Проклятие, которое передается от матери к дочери и обратно, из поколения в поколение, как старый бабушкин сервиз.
Мама десять лет ставила папе на стол тарелку с борщом. И десять лет папа ее отодвигал и говорил, что пересолено. Десять лет. Каждый вечер. Десять лет она варила и десять лет он отталкивал. Даже когда там соли не было. Даже когда коллеги и друзья хвалили.
Мира могла не помнить, но я помнила все.
И помнила, как мама говорила: «это семья, так надо».
Мужчина орет. Женщина терпит. Мужчина решает. Женщина молчит. Мужчина приходит уставший. Женщина приходит виноватая. Мужчина пьет, значит, у него стресс. Женщина плачет, значит, истеричка. Мужчина ударил по столу, значит, никто не понял его тонкой душевной организации. Женщина вздрогнула, значит, она сама виновата.
Я помню, как отец врезал кулаком по столу, потому что мы опоздали на десять минут. Не мы опоздали. Автобус. Автобус застрял на переезде, потому что какой-то грузовик заглох посреди дороги. Но разница-то какая. Автобус он не ударил. Автобус стоял далеко. А стол, за которым сидели мы, он был близко. И он был наш. Вот он и получил.
Я помню, как он называл маму «дурехой». С любовью. Сверху вниз. С той особенной ласковой интонацией, которой только мудаки умеют, когда оскорбление упаковано в заботу, а унижение подано как нежность.
«Ну куда ты поперлась, дуреха?»
«Ну кто тебя послушает, дуреха?»
"Ну сиди дома, дуреха, я сам решу.
Я помню, как после каждого скандала он приносил ей цветы. Гвоздики. Красные. Потому что «любимая женщина заслуживает». И она плакала и говорила: «Он же хороший. Он просто вспыльчивый.»
Классика. Азбука. Программа первого класса школы домашних тиранов.
И что в итоге…
Я выросла.
И нашла Юру.
Точно такого же.
Выгоревшую копию отца. Ксерокопию папы, только без гвоздик и с высшим образованием. Цветок и кулак в одном флаконе. «Заботливый» и «строгий» одновременно. Мужчину, который сначала говорил, что я особенная, а через полгода запретил мне работать. А через год купил мне новый телефон, чтобы читать мою переписку.
Я знаю, как это начинается. Я знаю каждый шаг этого пути. Я, к сожалению, прошла его босиком.
Начало первое: «Ты особенная».
Начало второе: «Никто, кроме меня, тебя не понимает».
Потом — «почему ты не берешь трубку».
Потом — «я в твоих подругах не уверен, они тебе не подходят».
Потом — «я тебе зарплату буду сам выдавать, ты все равно растранжиришь».
Потом — «ты идиотка, если думаешь, что без меня что-то сможешь».
Потом — «ты сама довела».
Потом — «я тебя люблю, ну что ты ревешь».
Потом — тишина.
Внутри тебя. Такая глубокая, что ты начинаешь забывать, каким был твой голос до него.
И вот однажды в два ночи ты сидишь на кухне с ребенком на руках, у тебя разбита губа, и ты одной рукой прижимаешь сына к себе, а другой листаешь телефон и ищешь номер хотя бы одной подруги, которой давно уже нет, потому что он всех потихоньку вытеснил. И ты плачешь. И знаешь, что ты сама. Сама. Сама выбрала. Сама не увидела. Сама говорила всем «он не такой». Сама. Все сама.
Я это прошла.
И теперь я смотрю на Миру.
И я вижу в ее глазах то же самое. То самое. Это упрямое, наивное, дурацкое, самоубийственное «он не такой».
Да и все вокруг твердят, что он не такой.
Конечно.
После того, как я уложила Максимку я спустилась на первый этаж. Там за столом меня ждал чай и разговоры с женской половиной дома. Я слушала, кивала, соглашалась, когда они пытались убедить меня, что Ян вовсе не тиран, а милый и несчастный мальчик с тяжелой судьбой. Даже извинилась за свою вспыльчивость и позже приняла извинения от самого Яна.
Но все было фальшиво для меня.
Я уже все увидела и поняла и никакие слова не могли меня переубедить.
А вообще, парадокс.
В этом доме был настоящий мужчина. Ярик. Настоящий и сильный.
Тот, который умеет молчать, когда тебе плохо. Тот, который не орет, потому что ему неприятно. Тот, который говорит: «Милая, а ты как хочешь?». И правда слушает ответ. Тот, который не бьет по столу, потому что стол ни в чем не виноват. Тот, который, когда ему больно, не делает больно тебе. Тот, у которого сила — это не громкость, не кулаки, не власть, а вот эта ужасно редкая штука: способность видеть в другом человека.
Но брата он этому не научил.
Ближе к полуночи все разошлись по комнатам и в доме наступила тишина. Максимка уже спал, переодетый, сытый и умытый Яриком. А вот мне сон никак не шел. Я решила выпить холодной воды, муучаясь от духоты, и спустилась на первый этаж.
Но включив свет на кухне замерла.
— Так ты еще и алкаш! — усмехнулась я, кутаясь в выданный тетей Людой халат.
Ян сидел на плетенном кресле в углу и в его руках была открытая бутылка вина. Он пил прямо с горла.
Ян медленно поднял голову. В полумраке его лицо казалось еще более резким: тени легли под скулами, взгляд был мутным не столько от вина, сколько от усталости и злости, которую он, похоже, и не думал прятать.
Он посмотрел на меня, потом на бутылку в своей руке.
— А ты еще и следишь за всеми, кто пьет? — спросил он.
— Я слежу только за теми, кто может однажды угробить мою сестру.
Ян усмехнулся. Коротко, зло, без тени веселья.
— Твоя сестра сама решит, с кем ей быть.
— Конечно, решит. Она у нас совершеннолетняя. Умная. Самостоятельная. Только почему-то рядом с тобой все это куда-то исчезает.
Он поставил бутылку на пол и поднялся. Неуверенно, но достаточно резко, чтобы кресло качнулось за его спиной.
— Ты, бл*дь, опять начинаешь.
— Нет. — я скрестила руки на груди. — Это ты опять продолжаешь.
— Ты вообще ничего не знаешь о наших отношениях.
— Я знаю достаточно. Видела, как ты на нее смотришь. Видела, как ты решаешь за нее. Слышала, как ты разговариваешь с людьми, если они посмели тебе возразить.
— И что же?
— Говно ты собой представляешь, Ян.
Он замер.
На несколько секунд в кухне стало так тихо, что я услышала, как за окном стрекочет какая-то ночная птица.
И я поняла, что мне нужно звать Миру. Я быстро достала из кармана халата телефон и набрала короткое сообщение: «Я на кухне. Быстрее сюда, прошу!»
— Повтори. — сказал он.
— Ты слышал. Ты не глухой. Хотя, возможно, у тебя просто выборочный слух: ласковые слова от Миры ты слышишь, а любое «нет» воспринимаешь как личное оскорбление.
Его лицо стало жестче.
— А может ты уже заткнешься?
— А может ты, урод, пойдешь к черту и оставишь мою сестру в покое?
Его лицо перекосило так, будто я залепила ему пощечину. Может, стоило бы и залепить. По-настоящему. По всей его холеной, самодовольной, никогда не знавшей настоящего стыда морде.
— Не нарывайся, дура.
— О, а вот и нутро полезло! — я вновь сложила руки на груди. — Наконец-то. Вот он, твой настоящий голос. Ты — недоразумение в штанах. Оболочка человека. Пустышка, которая научилась говорить громко и давить, чтобы никто не догадался, какое ты мокрое, жалкое, никчемное днище.