Юзеф стоял у окна, забыв про молоток в руке, и смотрел на эту картину так долго, что не сразу заметил, как рядом с ним оказался Кароль, вбежавший в мастерскую без стука, без предисловий, задыхаясь.
— Юзеф! Видел? Комендатура горит! Сами подожгли, бумаги жгут, документы, а сами уже машины грузят!
— Вижу, — сказал Юзеф, и голос его, к собственному удивлению, был спокоен, хотя внутри всё колотилось и рвалось. — Стефан знает?
— Бегу к нему сейчас же. Он велел, если такое увидим, — сразу к нему, не мешкая, знак дать он один имеет право, помнишь уговор.
— Помню, — сказал Юзеф. — Беги. Я своих собираю тем временем, чтоб время не терять, а команду ждать будем на месте, все трое со мной.
Кароль исчез так же стремительно, как появился, а Юзеф, оставшись один, ещё с полминуты стоял у окна, глядя, как катится и катится мимо это позорное, испуганное, разбитое немецкое бегство, а потом положил молоток на верстак, аккуратно, будто и не собирался никогда больше к нему притронуться, снял с гвоздя старую куртку, в подкладке которой был зашит нож, спустился в подвал, вытащил из-под пола тайник с карабином, и, вооружившись, вышел на улицу, где к нему уже подтягивались, один за другим, его люди, те трое, что стояли под его началом, с лицами напряжёнными, но твёрдыми, с тем самым выражением, какое пять дней назад Юзеф видел у Стефана в подвале, а теперь, как в зеркале, узнавал в самом себе.
Знак пришёл ещё до захода солнца.
Стефан появился на условленном месте: на пустыре за костёлом, куда сходились по одному, тем же путём, что и всегда, и Юзеф, увидев его издали, сразу понял, что решение принято, потому что вместо прежней сухой осторожности в лице Стефана была теперь та собранная жёсткость, с какой человек берётся за оружие после долгого ожидания.
— Началось, — сказал Стефан, не тратя слов на предисловия. — Немец бежит по всему городу, гарнизон снимается, комендатура жжёт бумаги, а сама уже не охраняется — над ней сейчас с полсотни фольксштурмовцев, не больше, ребята Влодека их и без нас возьмут голыми руками. Такого случая не будет второго. Поднимаем всех. Задачи прежние, как договаривались год назад: мост, телефонная станция, склад на товарной, комендатура. Твои люди, Юзеф, идут на мост. Держите его, что бы ни было, покуда немец не взорвал, — если он мост подорвёт при отходе, наши, что идут следом, застрянут на переправе, а нам это дороже всего обойдётся. Понял задачу?
— Понял, — сказал Юзеф.
— Тогда с богом, — сказал Стефан, и в этих двух коротких словах, сказанных сухим учительским голосом человека, давно не верившего вслух ни в какого бога, было столько же силы, сколько в иной долгой речи.
К мосту шли не улицей, а через дворы и пустыри, тем путём, что Юзеф со своими людьми исходил вдоль и поперёк ещё год назад, готовя именно этот час, и оттого добрались быстро, без лишнего шума, и залегли в кустах у самого берега, откуда открывался вид на низкий деревянный мост через реку: тот самый, единственный на много вёрст в обе стороны, через который должна была пройти вся немецкая техника, отступающая с востока, и через который, если он уцелеет, пройдут потом и те, кто идёт следом за немцем.
У моста стояли двое часовых, и Юзеф, глядя на них в сгущающихся сумерках, впервые за пять лет подполья почувствовал не страх, а то холодное, рабочее спокойствие, с каким мастер берётся за привычное дело: план этой атаки он с товарищами отрабатывал в голове десятки раз за минувший год, зная, что рано или поздно час придёт, и вот он пришёл, и всё, что оставалось, было исполнить давно продуманное, без суеты, без лишних движений.
Часовые не походили на прежних, самоуверенных, что стояли тут месяцами, лениво поглядывая на редких прохожих. Эти двое нервничали, курили одну самокрутку за другой, то и дело поглядывали в сторону востока, откуда доносился гул, и переговаривались вполголоса, коротко, будто и сами понимали, что стоят на посту, который вот-вот некому будет сдавать. Один из них, помоложе, снял было каску и тут же снова надел, будто устыдившись самого этого движения. И по этому мелкому, незначащему жесту Юзеф, наблюдавший из кустов, понял окончательно то, что уже чувствовал по всему городу: этих людей больше не держит здесь ничего, кроме приказа, а приказ, отданный людьми, которые уже сами бегут, весит немного.
— Ждём, пока совсем стемнеет, — прошептал Юзеф своему соседу, жилистому слесарю Грише. — Ещё минут десять, и пойдём.
Десять минут тянулись дольше, чем весь прошедший год ожидания. Юзеф чувствовал, как колотится сердце, как пересохло во рту, как рука на рукояти ножа то и дело сама собой сжимается крепче, чем нужно, но он заставлял себя дышать ровно, считать про себя, не позволять телу выдать нетерпение раньше срока. Наконец сумерки сгустились настолько, что фигуры часовых у моста стали лишь тёмными пятнами на фоне ещё чуть светлевшего неба, и Юзеф тронул Гришу за плечо: пора.
— Ты заходишь слева, я справа, — прошептал он. — Стах и Марек прикрывают со стороны дороги, на случай если ещё кто подойдёт. Часовых — тихо, ножом, чтоб выстрела не было раньше времени. Пошли.
Дальнейшее заняло, наверное, не больше двух минут, но эти две минуты Юзеф запомнил потом на всю жизнь так ясно, как не помнил ни один день из своих прежних, довоенных, спокойных лет: бросок через открытое пространство в последних сумерках, короткая, безмолвная возня у моста, и тишина, тяжёлая, звенящая тишина, наступившая, когда оба часовых были сняты и мост, впервые за пять лет, оказался не под немецкой, а под польской охраной.
Юзеф стоял у перил, тяжело дыша, с ножом в руке, и смотрел на тёмную воду внизу, и осознавал: вот, свершилось. Не в высоких словах, не так, как рисовалось это ему в редкие минуты мечтаний за все годы подполья, а буднично, страшно, в двух минутах возни в темноте. Но свершилось, и мост теперь его, и держать его нужно, что бы ни случилось, до тех пор, покуда не подойдут те, ради кого всё это затевалось.
Ждать пришлось недолго. Не прошло и получаса, как со стороны немецкой части города, той, что лежала восточнее моста, послышался гул моторов, и Юзеф, залёгший со своими людьми у самого въезда на мост, готовясь встретить любого, кто попробует подойти, увидел в свете фар не немецкую, а другую, незнакомую по силуэту колонну машин, идущую медленно, осторожно, с потушенными почти огнями, и сердце у него зашлось так, что на миг он забыл, как дышать.
— Кто идёт? — крикнул он в темноту, на том языке, на каком единственно надеялся быть понятым в эту минуту, — по-русски, с трудом, отвыкшим за годы немецкой оккупации языком, но выговорил чётко, во весь голос, чтобы не осталось сомнений.
Из темноты, из головной машины колонны, донёсся ответ, короткий, властный, тоже по-русски, и по этому короткому ответу, по самой его интонации, звучавшей так, как могла звучать только речь человека, для которого нет нужды таиться и прятаться на этой земле, Юзеф понял сразу, ещё до того, как разобрал слова: свои.
— Мост держим, — крикнул он в ответ, и голос его сорвался на последнем слове, потому что вместе с этим криком из него вырвалось всё, что копилось пять лет молчания, страха, тайных сходок и потерянных товарищей. — Держим мост! Свои здесь! Поляки! Мост цел, проходите!
Колонна остановилась в нескольких десятках метров, и из головной машины выпрыгнул человек в незнакомой Юзефу форме, невысокий, коренастый, с автоматом на груди, и подошёл ближе, вглядываясь в темноту, где залёг Юзеф со своими, и Юзеф, поднявшись во весь рост, чтобы его было видно, впервые за пять лет вышел навстречу вооружённому человеку не с ужасом, а с радостью, от которой перехватывало дыхание.
— Кто такие? — спросил подошедший настороженно, как спрашивает человек, привыкший на войне не верить сразу никому.
— Подполье, — сказал Юзеф, и голос его дрожал, но он не стыдился этой дрожи. — Городское подполье. Держим мост со вчерашнего… то есть с сегодняшнего вечера. Немец бежал, мы заняли, чтоб он не взорвал при отходе. Ждали вас.