Литмир - Электронная Библиотека
A
A

А ещё через день, ближе к вечеру, он услышал и саму канонаду: далёкий, глухой, ровный гул, какой не спутаешь ни с чем, если хоть раз его слышал, и Юзеф его слышал, слышал в сентябре тридцать девятого, когда сам, восемнадцатилетним мальчишкой, стоял на такой же вот улице и глядел, как этот гул подходит всё ближе, а потом обрушился на его город бомбами и танками и не отступал уже пять лет с лишним. Тогда этот гул нёс беду. Теперь, слушая его сквозь неплотно прикрытое окно мастерской, Юзеф стоял с молотком в руке, забыв про недошитый сапог, и не мог понять, отчего у него так колотится сердце: от страха или от того другого чувства, для которого он давно уже не находил в себе места и почти забыл, как оно называется.

Он закрыл мастерскую раньше обычного и пошёл не домой, другим путём, через два двора и разбитый пустырь, к невзрачному дому на Тополёвой, где под полом бывшей прачечной, в узком, вырытом ещё в сорок втором лазе, собиралась та часть города, которую немец не видел, не знал по именам и, если бы узнал, уничтожил бы без разговора в тот же час.

Их было немного, человек семь. Юзеф давно перестал считать, сколько их было прежде, потому что прежде было больше, а после облав, после того как немец вырвал из подполья то одного, то другого, осталось столько, сколько осталось, и с этим приходилось жить и работать. Собрались в тесноте, при свете единственной коптилки, и Юзеф, войдя, сразу увидел по лицам, что не он один слышал сегодня этот гул.

— Слыхали? — спросил он, хотя вопрос был лишний.

— Слыхали, — сказал за всех Стефан, самый старший из них, до войны учитель гимназии, а теперь человек без возраста, без прежнего лица, с той сухой, измождённой твёрдостью, какую оставляют на людях годы подполья. — С самого утра слыхали. И не одни мы. По городу уже болтают, кто шёпотом, кто в открытую, — фронт пошёл. Далеко, может, вёрст полтораста, а то и все двести, а всё равно слышно, значит, дело крупное.

— Немец же клялся, что тишина, — сказал молодой, самый молодой из них, Кароль, парень лет двадцати, что до войны и до подполья и жизни-то толком не видел, зато теперь носил в себе ту особую, обжигающую ярость, какая свойственна юным, много потерявшим за короткий срок. — Замирение, тишина, никакого фронта. Так болтали.

— Болтали, — сказал Стефан сухо. — Немец многое болтал. А теперь вот, выходит, кто-то это замирение нарушил, и, видать, не немец, коли он такой нервный сделался. Нервный не тот, кто ударил первым, а тот, по кому ударили.

Юзеф сел на низкую скамью у стены, снял шапку, стиснул её в руках.

— Стало быть, идут, — сказал он тихо, будто пробуя эти слова на язык впервые за много лет. — Русские идут.

Никто не ответил сразу. В подвале стало тихо, только потрескивала коптилка да где-то наверху, на улице, простучали мимо чужие, немецкие сапоги, и все семеро невольно примолкли, вслушиваясь, пока звук не стих вдали.

— Идут, — сказал наконец Стефан. — Или стоят на месте, где стояли, и это просто отголоски какого другого дела, южного, к примеру. Мы не знаем, Юзеф, и гадать без толку. Знаем одно: немец нервничает, а нервничает он оттого, что фронт для него сдвинулся не в ту сторону, в какую ему хотелось бы. Больше нам знать не положено, у нас радио нет, а то, что по городу болтают, — это болтовня, на ней решений не строят.

— А чего же мы тогда сидим и ждём? — сказал Кароль, и прорвалось в нём то нетерпение, что он копил, видно, не первый день. — Второй год сидим тихо, копим оружие, копим людей, ждём часа, а час-то, может, вот он, за окном грохочет, а мы всё сидим и гадаем, наш это гул или чужой.

— Затем и сидим, чтоб не ошибиться, — жёстко оборвал его Стефан. — Ошибёшься раз — и вся работа двух лет, и все люди, что за нами стоят, в одну ночь на виселицу пойдут. Ты, Кароль, молод, тебе всё бы разом, а дело наше такое, что разом делать нельзя. Ждём подтверждения. Ждём верного знака. А до тех пор — сидим, как сидели.

Юзеф слушал этот спор не первый уже раз за два года. Он знал, чем такие споры кончаются: Стефан всегда брал верх своей сухой, учительской логикой, и Юзеф, признаться, ему в этом доверял больше, чем горячности Кароля. Но сегодня, слушая привычные доводы о терпении и об осторожности, он вдруг поймал себя на том, что в душе с ними не согласен, и сам не понимал ещё, отчего.

— Стефан, — сказал он, и все повернулись к нему, потому что Юзеф говорил редко и по делу, и его слово в кругу весило. — Я тебе вот что скажу. Я тот гул слышал уже раз в жизни, в тридцать девятом. Тогда он к нам подходил и нёс беду, и мы все это тогда поняли сразу, с первого раската, без всякого подтверждения, без верного знака. Народ не спрашивал справок, народ бежал, прятался, готовился, потому что нутром чуял: беда близко. А отчего же теперь, когда гул, может статься, несёт не беду, а совсем другое, мы должны сидеть и ждать бумажки?

— Оттого, — сказал Стефан, — что беду видно сразу, а надежду легко спутать с обманом. Немец знает, что мы тут есть, Юзеф. Знает, что где-то в городе сидит подполье и ждёт своего часа. И если немец захочет нас выкурить и уничтожить наверняка, что он сделает? Он сам пустит слух, что фронт близко, что русские на подходе, чтобы мы вылезли раньше времени, обнаружили себя, взялись за оружие — а он тогда и передавит нас на улицах, без всякого фронта, голыми руками. Такое уже бывало, и не только у нас. Вот почему я и говорю: ждём верного знака, не слуха, не гула вдалеке, а верного знака, который нельзя подделать.

Довод был весом, и Юзеф это признал про себя, и спор на этом мог бы и кончиться, как кончался не раз прежде: осторожность Стефана брала верх, а нетерпение молодых укладывалось спать до следующего раза. Но в эту минуту в лаз, пригнувшись, быстро спустился восьмой: тот, кого не было на сходке, связной, что в городе держал явку с соседним подпольем, вёрст за двадцать, ближе к тому направлению, откуда шёл гул, и по его лицу, взмокшему, торопливому, с той особой бледностью, что бывает у человека после долгой быстрой ходьбы и большого волнения разом, все семеро поняли, что он принёс не пустое.

— От Мачея, — выдохнул он, не успев ещё толком отдышаться, и протянул Стефану сложенный вчетверо клочок бумаги, такой мятый и затёртый, что видно было — прошёл он через много рук, прежде чем дойти сюда. — Из-под Прушкова. Своими глазами видел, говорит. Не слух. Своими глазами.

Стефан развернул бумагу, поднёс ближе к коптилке, и все в подвале затаили дыхание, глядя, как шевелятся его губы, читающие про себя, и как меняется, каменеет его сухое, немолодое лицо.

— Ну? — не выдержал Кароль.

Стефан поднял глаза, и когда он заговорил, голос его был другим: не тем сухим, учительским голосом, каким он всегда говорил, а голосом человека, который сам не до конца верит тому, что произносит.

— Мачей пишет, — сказал он медленно, — что немецкие обозы третий день идут через Прушков сплошным потоком, на запад, в беспорядке, бросая по дороге то, что не могут увезти. Что по шоссе тянутся не только обозы, а и штабные машины, и раненые, и что комендатура в Прушкове снялась двое суток назад в одну ночь, без объявления, налегке. И что вчера, своими глазами, он видел в бинокль с колокольни, — Стефан помолчал, будто и сам ещё не веря собственным словам, — красноармейские дозоры. Верстах в пятнадцати восточнее. Не слух, Кароль. Своими глазами человек видел.

В подвале стало так тихо, что слышно было, как потрескивает фитиль коптилки. Семь человек молчали, и в этом молчании было столько всего разом, что ни один из них после не мог бы толком сказать, что чувствовал в ту минуту первой: не то оторопь, не то недоверие, не то ту самую забытую, полузнакомую радость, которую Юзеф весь вечер пытался распознать в себе и не мог, а теперь, услышав про дозоры в пятнадцати верстах, вдруг распознал сразу и целиком.

— Пятнадцать вёрст, — сказал наконец Юзеф тихо. — Стефан. Это ж не полтораста. Это пятнадцать. Это ж завтра-послезавтра они у нас будут.

— Могут быть завтра, — сказал Стефан, и при всей его всегдашней сухости в этих словах тоже прошла дрожь, которую он не сумел до конца скрыть. — А могут остановиться и стоять неделю, пока подтягивают тылы. Войну я тоже видал, Юзеф, знаю, как это бывает: то летят, как на крыльях, то встанут и месяц топчутся на одном рубеже. Загадывать нельзя.

20
{"b":"976707","o":1}