К Северцеву в темноте подошёл человек в плащ-палатке, распорядитель из тех, что встречают прибывающих и разводят по местам, незнакомый, усталый, с осипшим голосом.
— Дивизион Северцева?
— Он самый.
— Принимаю. Пойдёте вот по этой дороге, — человек махнул рукой в туман, — восемь километров, до леса. В лесу вас встретят, поставят. Днём не двигаться, кострами не дымить, из-под деревьев не высовываться. Немец тут летает, смотрит. Увидит скопление — пиши пропало, вся скрытность псу под хвост. Ясно?
— Ясно, — сказал Северцев. — А где мы вообще? Что за место?
Человек глянул на него в темноте, не то с усмешкой, не то с сочувствием.
— На месте, капитан, — сказал он. — Ты теперь на месте. А где это место — тебе покамест знать не положено, и мне говорить не велено. Придёт час — скажут. Пока одно тебе скажу, для понятия: земля тут уже не наша. И не немецкая ещё толком. Промежуточная земля. Вот и весь тебе адрес. Веди людей.
И растаял в тумане.
Северцев постоял секунду, переваривая это «не наша и не немецкая ещё толком», и в этих словах, брошенных усталым распорядителем, ему вдруг открылось разом то, до чего он девять суток доходил окольно, гадательно: их пригнали к самому краю, за старую свою землю, на порог чего-то нового, туда, откуда начнётся большое движение вперёд. Не оборонять их привезли. Наступать. Идти. Куда, он ещё не знал, но что идти, и скоро, и далеко, это он теперь понял всем нутром, и от этого понимания ушла двойственность, и осталось одно только то злое, собранное, рабочее чувство, с каким он всегда встречал начало настоящего дела.
— Дивизион, — сказал он вполголоса, и голос его пошёл по колонне, подхваченный, повторённый командирами взводов. — Тронулись. Тихо. За мной.
И колонна тронулась в туман, по размокшей дороге: люди, кони, гаубицы вперемешку, и растворилась в нём, как растворяются в воде чернила, и только чавканье сотен ног по грязи да редкое фырканье коней выдавали, что по ночному чужому полю движется, невидимая, воинская сила.
Лес встретил их сыростью, темнотой и тем особым, настороженным многолюдьем, какое бывает, когда в малом пространстве скрытно собрано много войск. Северцев вёл дивизион по узкой лесной дороге, разбитой в кашу, и по обе стороны, под деревьями, в темноте, угадывал он присутствие огромной, затаившейся массы: там стояли, укрытые лапником и маскировочными сетями, орудия, танки, машины; там, в землянках и шалашах, спали или бодрствовали тысячи людей; там дышала, ворочалась, копилась сила, и вся она молчала, вся таилась, вся вжималась в землю, под деревья, в тень, боясь единого лишнего звука, единого огонька, единого дымка, что выдал бы её немецкому глазу с неба. Северцев шёл и дивился про себя размаху этой скрытности. Он видел на своём веку немало сосредоточений перед наступлением, но такой глухой, тщательной, доведённой до одержимости таинственности не видел ещё никогда. Здесь прятались всерьёз. Здесь прятали не дивизию, не корпус. Здесь прятали удар, от которого, чувствовал Северцев, зависит очень многое, а может, и всё.
Пока шли, Северцев приглядывался к людям: не к своим, своих он знал, а к тем, чужим, что таились под деревьями и мимо кого он вёл колонну. И по этим людям, по мелким приметам, читал он обстановку вернее, чем по любым сводкам. Народ тут стоял бывалый, обстрелянный, это видно было сразу, по тому, как окапывались, как маскировались, как без суеты, деловито делали каждый своё. Но было в этих бывалых людях и другое, что Северцев уловил не сразу, а уловив, задумался: была в них та особая, подобранная напряжённость, какая находит на войска не перед обороной, а перед большим наступлением, когда все уже чуют близкое дело, но ещё не знают ни дня его, ни часа, и оттого живут в глухом, придавленном ожидании, как живут перед грозой, когда небо уже налилось, а первый гром ещё не грянул. Эту напряжённость Северцев знал по себе и уважал в других: она была не страхом, страх приходит после, в бою, а собранностью зверя перед прыжком, и по ней он ещё раз убедился, что пригнали их сюда не зря и что дело будет крупное.
У одного из костров, маленького, бездымного, разложенного в яме и прикрытого сверху, как тут было велено, сидели, грея руки, несколько бойцов из чужой части, пехота, и Северцев, проходя, приостановился, потянувшись к теплу, и перекинулся с ними словом, как это водится у фронтовиков, что сходятся на минуту и расходятся навек.
— Давно тут стоите, братцы? — спросил он.
— Да с неделю, товарищ капитан, — отозвался пожилой боец с усталым, дублёным лицом, подвигаясь, давая место. — Пригнали, поставили, велели сидеть тихо и не высовываться. Вот и сидим. Как суслики.
— И не говорят ничего?
— Молчок, — сказал боец. — Такого молчка, товарищ капитан, я за всю войну не упомню. Обыкновенно-то перед делом хоть какой слушок да пойдёт, солдат — он всё пронюхает. А тут как отрезало. Начальство само, видать, не всё знает, а что знает — то за зубами держит крепче обычного. Одно скажу: коли так таятся — большое замыслили. Малое так не прячут.
— Вот и я то же думаю, — сказал Северцев, и бойцы поглядели на него с тем мгновенным пониманием, с каким узнают друг друга люди одного ремесла и одной судьбы, и в этом коротком, у чужого костра, взгляде было больше сказано, чем в ином долгом разговоре: и общая усталость, и общая готовность, и общее, невысказанное знание, что скоро, очень скоро многих из сидящих сейчас у этого тёплого огонька не станет, и что таков порядок вещей, и что роптать на него незачем, а надо просто делать своё дело, покуда жив. Северцев отогрел руки, кивнул бойцам и пошёл дальше, к своим, унося с собой это молчаливое фронтовое братство, что вспыхивает на минуту у случайного костра и греет потом дольше, чем самый костёр.
Его поставили в назначенном месте, в глубине леса, в готовой уже, отрытой для дивизиона позиции, замаскированной так, что и в трёх шагах не разглядишь. Кто-то поработал тут до них, и поработал на совесть: орудийные дворики были отрыты по всем правилам, обшиты жердями, укрыты сверху накатом и лапником, ходы сообщения вели к укрытиям для расчётов, и всё это было сделано загодя, чужими руками, и ждало только, чтоб пришли хозяева и вкатили пушки. Северцев прошёлся по позиции, приглядываясь хозяйским глазом, и остался доволен, и подумал мельком, что и это тоже примета большого, продуманного дела: не наспех, не с колёс кидают их в бой, а по науке, всё загодя приготовив, всё рассчитав: так готовят не отчаянную вылазку, а обдуманный, тяжёлый удар, за которым стоит расчёт и воля большого, невидного отсюда начальства. И эта основательность, эта видная во всём подготовка не успокаивала его, а, напротив, поддавала того же холодка: так тщательно готовят лишь то, чем собираются переломить ход дел, а такое даром не даётся.
Он лично проследил, как вкатывают в дворики гаубицы, как устанавливают, как проверяют наводку по колышкам, заранее вбитым чьей-то заботливой рукой; проверил снарядные погребки, отрытые тут же, сухие, обшитые; развёл расчёты по укрытиям, назначил дежурных, растолковал командирам взводов порядок: что днём ни движения, ни огня, ни дыма, а всё сношение ползком да шёпотом. И, разведя людей, поставив орудия, выслав охранение, обойдя всё сам и убедившись, что всё как надо, Северцев только под утро добрался наконец до отведённой ему землянки, свалился на нары, не раздеваясь, и, засыпая уже, в последнем проблеске сознания, подумал всё о том же: куда же их всё-таки пригнали и что за дело им предстоит. Земля не наша и не немецкая. Промежуточная. За старой границей. Где-то на западе. Что там, на западе, за старой границей, лежит и кого там бить, этого он не знал. Но что бить придётся крепко и скоро, что вся эта затаившаяся в лесу громада не для того копилась, чтоб стоять, это он знал теперь твёрдо, и с этим твёрдым знанием и уснул, тяжело, без снов, как спит человек перед большой работой.
Так прошла неделя, за ней другая. Северцев, как и весь притаившийся в лесу вал, стоял и ждал, и это ожидание оказалось едва ли не тяжелее самой дороги: люди обживались на месте, чинили технику, до одури гоняли расчёты на учениях, какие только можно было проводить, не сходя с позиции и не выдавая себя, а тем временем распутица за пределами леса понемногу спадала, дороги подсыхали, и по редким скупым слухам, что просачивались от соседей по лесу, Северцев догадывался: копится не один его дивизион, копится вся та огромная сила, ради которой их сюда и стягивали, и копится она не наспех, а обстоятельно, будто кто-то наверху нарочно тянул время, дожидаясь часа, о котором знал он один.