За руки — большие, сильные, с длинными пальцами и сухими запястьями.
За плечи — тяжёлые, широкие, даже сейчас, когда рана и слабость немного стянули его внутрь.
За грудь под тонкой тканью рубахи, которая при каждом вдохе медленно поднималась и опускалась, открывая то силу, то уязвимость.
С ним было очень неудобно рядом.
Потому что, когда он лежал без сознания, было страшно. Когда спорил — раздражающе. Когда молчал и просто был — ещё хуже.
Потому что Зоря всё чаще ловила себя на том, что ей хочется смотреть.
Хочется подойти ближе. Потрогать лоб, шею, рану, плечо — будто для дела. И каждый раз слишком ясно чувствует, что только делом это уже не объяснить.
— Не смотри на него так, — вполголоса сообщил Кузьма, появляясь рядом так внезапно, что она чуть не плеснула воду себе на подол.
Зоря резко покосилась на домового.
— Как?
— Как будто сейчас решаешь, перевязать его ещё раз или укусить.
Она смерила Кузьму взглядом.
— Иногда я жалею, что ты не родился немым.
— А я — что ты не родилась попроще, — вздохнул домовой. — Жили бы спокойно. Ты бы ругалась не так красиво, он бы не смотрел на тебя как потерянный медведь, а я бы не находился постоянно в центре чужой личной драмы.
— Кузьма.
— Ухожу, ухожу. Но вообще-то я за делом. Там Марфа шла мимо и сказала, что в деревне уже с утра ни одной новой хвори. Значит, твоя ночная безумная затея всё-таки сработала.
Зоря выдохнула тише. Вот оно. Первое настоящее облегчение за утро. Небольшое, осторожное, как первый луч после долгого дождя, — но всё же.
— Хорошо, — сказала она.
Кузьма наклонил голову.
— Ты сама-то как?
Она дёрнула плечом.
— Жива.
— Это я вижу. А по-честному?
Зоря посмотрела на свою руку. На тёмный след у запястья, тонкий, будто под кожу ввели полоску ночи.
— По-честному — потом, — ответила она.
Кузьма проследил за её взглядом и сразу перестал кривляться.
— Не нравится мне это, — сказал он тихо.
— Мне тоже.
— Может, мазью?
— Может, и мазью. А может, временем. Пока не знаю.
Он хотел что-то добавить, но в этот момент Яр открыл глаза и посмотрел на неё — прямо, спокойно, как будто чувствовал, что разговор был о ней.
Зоря сразу выпрямилась.
— Пей, — сказала она, протягивая ему воду.
Он взял миску. Их пальцы соприкоснулись на краю глиняного борта. Всего на миг. Но Зоря ощутила это так, будто её ткнули иглой прямо в грудь.
Его пальцы были тёплыми. Шершавыми на подушечках. Сильными — даже в простой осторожности движения. И в этом коротком касании было что-то слишком обыденное, почти домашнее, от чего вдруг стало не по себе сильнее, чем от поцелуя.
Поцелуй был бурей. Это — тихой опасностью. Она отдёрнула руку первой. Слишком быстро. Яр, конечно, заметил. Но вместо того чтобы что-то сказать, просто отпил воды и спокойно произнёс:
— Ты сама пила?
— Да.
— Врёшь.
Кузьма хрюкнул в ладошку. Зоря медленно прищурилась.
— Сегодня, я смотрю, все решили, что очень смелые.
— Я просто узнал твоё лицо, когда ты забываешь о себе, — ответил Яр.
Её это почему-то злило сильнее, чем должно было. Потому что он был прав. И потому что говорил это без насмешки.
— Пей молча, — буркнула она.
— Как прикажешь.
Кузьма ретировался в сторону печной стены во дворе — именно так он называл прогретый солнцем бок дома, где любил изображать из себя мудрого старца, — но даже оттуда Зоря чувствовала на себе его почти физически довольный взгляд.
***
К полудню к дому начали подходить люди.
Не толпой, не шумно, не так, как приходят обвинять или требовать. Осторожно. По одному, по двое. Кто с кувшином молока, кто с корзинкой яиц, кто просто с неловким вопросом — не нужно ли чего.
Зоря сначала встретила это настороженно.
Почти жёстко. После всего, что она уже успела повидать от деревни, принимать благодарность было даже страннее, чем сносить ненависть. В злобе люди хотя бы были предсказуемы. В благодарности — нет. Но постепенно двор стал наполняться другой тишиной. Не враждебной. Смущённой. Тёплой.
Одна баба принесла творог и так быстро сунула его Кузьме в лапы, будто боялась передумать.
Старик из дальнего конца улицы молча оставил на пороге мешочек с овсом и только шапкой кивнул.
Девчонка лет двенадцати приволокла связку лука и, краснея, сказала, что мама велела передать: корова встала и ест.
Зоря только кивнула. Но каждый такой кивок почему-то снимал с груди по одной невидимой тяжёлой нитке. Кузьма же принимал всё как законный распорядитель мира.
— Ставь сюда. Нет, не на край, ты что, ослеп? Яйца отдельно. Молоко в тень. А творог вообще мне. То есть нам. Конечно, нам.
— Совсем обнаглел, — заметил Яр, наблюдая за этим с лавки.
— Нет, — гордо ответил домовой. — Я просто наконец-то живу так, как заслуживаю.
Зоря, проходя мимо с корзинкой трав, всё-таки фыркнула. И в этот момент во двор вошёл человек, от которого смех умер сразу. Отец Мирона. Она узнала его ещё до того, как он поднял голову. По тяжёлой походке. По ширине плеч. По тому, как он держал в руке шапку, сминая её пальцами почти до бесформенности.
За эти дни он как будто резко постарел.
Лицо осунулось. Щёки ввалились. Борода, и раньше с проседью, теперь казалась почти серой.
И главное — взгляд. Не злой, как в день похорон. Не пьяный от горя и ярости. А потухший. Такой бывает у людей, которые за одну неделю прожили внутри себя слишком много всего и вышли из этого на десять лет старше.
Он остановился у калитки. Не вошёл сразу. Словно сам не был уверен, имеет ли право. Во дворе стало тихо. Кузьма, до этого мгновение назад готовый спорить с молочницей о качестве сметаны, прижал лапки к груди и застыл на крыльце.
Яр медленно выпрямился на лавке. Зоря поставила корзинку на землю и посмотрела на мужчину прямо. Он сглотнул. Один раз. Тяжело. Потом шагнул внутрь двора.
— Зоряна, — сказал он хрипло.
Его голос был совсем не тот, каким он кричал тогда. Тогда в нём была ярость, тупая, рвущаяся наружу, удобная в своей слепоте. Сейчас — только усталость и стыд.
Зоря молчала. Он сжал шапку ещё сильнее.
— Я... поговорить пришёл.
— Говори, — сказала она спокойно.
Он на миг отвёл глаза. Потом снова посмотрел на неё. И именно это было труднее всего — видеть, как взрослому, сильному мужику тяжело заставить себя выговорить нужное.
— Я тогда... на тебя накричал, — сказал он. — И потом тоже. Говорил, что ты виновата. Что сына моего не уберегла. Что это из-за тебя. Что... — Он осёкся, будто сами эти слова теперь жгли ему рот. — Не должен был.
Зоря слушала молча. Лицо её оставалось спокойным. Только сердце почему-то стукнуло сильнее. Потому что в деревне к ней привыкли или требовать, или бояться. Просить прощения — нет.
— Не ты его в воду толкнула, — продолжил отец Мирона. — Не ты смерть на него звала. А я... с горя будто умом тронулся. Хотел хоть на кого-то это скинуть. На тебя удобнее было. Ты одна. Ты сильная. На сильных всегда проще вину валить.
Он говорил неровно, с паузами, но каждое слово было тяжёлым, настоящим. Яр не шевелился.
Кузьма тоже. Даже воздух во дворе будто прислушивался.
— Прости меня, — сказал мужчина наконец. — Если сможешь.
Тишина после этих слов стала ещё плотнее. Зоря смотрела на него долго. Смотрела на грубые, натруженные руки, на пальцы, сминающие шапку, на сгорбленные плечи человека, у которого смерть сына вынула кусок души, а вместе с ним и часть гордости.
И злости в ней сейчас не было. Была усталость. Была память. Было понимание, как легко горе делает людей жестокими. И как редко потом хватает сил прийти обратно.
— Я не держу на тебя зла, — сказала она наконец.
У него дрогнуло лицо. Не сразу в облегчение. Скорее в неверие.
— Не держишь?
— Нет, — ответила Зоря. — Но и забывать не обещаю.