У Зори в груди всё оборвалось так резко, что она едва не сбилась со слова. Свеча справа затрещала.
— Зоря! — раздался голос Яра, уже настоящий.
Она моргнула. Сбросила наваждение. Вдохнула. Круг держался. Но с трудом.
— Я здесь, — сказала она сама себе и тварь тоже услышала это. — Я здесь. Не получишь.
Вода взбухла ещё раз, сильнее. Из неё пошли длинные тёмные нити — не руки, не водоросли, а что-то среднее, тянущееся к кругу по земле, по грязи, по траве. Зоря быстро схватила соль и швырнула вперёд. Нити зашипели, отпрянули. Но не исчезли.
— Яр, ножом по земле, вокруг себя! — бросила она.
Он понял сразу. Упал на одно колено у корней и быстро прочертил клинком полукруг, отделяя себя от тянущейся сырой тьмы. Нити ткнулись в черту и заметались по краю.
Хорошо. Не дурак. Слушает.
Зоря снова заговорила — теперь быстрее, резче. Не зов, а связывание. Она вытягивала сущность к имени, к рубахе Мирона, к смерти, которой та уже коснулась, и приказывала держаться только этого, не сметь ползти выше, не сметь брать живое из деревни.
Слова цеплялись друг за друга тяжело, будто низина сопротивлялась самому их звучанию.
И тут вода прошептала: Марья. Имя прозвучало так ясно, что даже Яр поднял голову.
Лицо на воде дрогнуло.
Стало почти женским.
Почти человеческим.
Марья.
Зоря запомнила это сразу, как хватают пальцами раскалённый уголёк: больно, зато уже не выпустишь.
— Марья, — повторила она вслух. — Чьей кровью тебя держит река?
Вода заволновалась. Тварь дёрнулась. Имя не понравилось ей, как не нравится поводок зверю.
— Кто тебя оставил? — продолжила Зоря, чувствуя, как нитка наконец нашлась. — Кто тебя не упокоил? Кто дал тебе сгнить здесь, у брода?
Пламя свечей вспыхнуло разом. Лицо исказилось. На миг показалось, что оно сейчас закричит. Но вместо крика низина сделала другое. Река рванулась к берегу.
Без волны.
Без всплеска.
Просто вся чёрная масса воды резко двинулась вперёд, как живая, ломая камыши, взбивая ил и грязь. Круг дрогнул. Соль у переднего края размыло.
— Яр, назад! — крикнула Зоря.
Он отскочил, как раз когда тёмная вода лизнула корни ивы. Но сущность уже не пыталась только пугать. Она рвалась наружу. Зоря мгновенно подняла нож, полоснула ладонь уже глубже и уронила кровь прямо на рубаху в миске. Капли впитались в ткань, и круг вспыхнул холодным белёсым светом. Тварь ударилась о границу так, что у Зори заложило уши. По воде пошёл визг — не звук даже, а тонкая боль в голове, от которой хотелось зажать уши и упасть в грязь. Яр пошатнулся у дерева и одной рукой схватился за висок.
— Не слушай! — крикнула Зоря, сама едва удерживая голос. — Держись за землю!
Он стиснул корень ивы так, что побелели пальцы. Хорошо. Ещё чуть-чуть. Но крови было мало. Зоря чувствовала это так же ясно, как холод на рассечённой ладони. Связь схватилась — и уже начала проседать. Тварь билась в неё, как рыба в сеть, слишком сильная для нитей, которыми её пытались стянуть.
Марья.
Теперь имя было у неё в руках. Но одной этой нитки недостаточно.
— Чтоб тебя... — выдохнула Зоря сквозь зубы.
Река дёрнулась снова. Передний край круга пошёл рябью. Одна свеча погасла. И Зоря поняла: сейчас или удержит, или низина прорвётся.
Глава 30
Дома Кузьма продержался ровно столько, сколько хватило углей в печи на один спокойный вдох.
Потом началось. Сначала вроде бы ничего особенного: дом стоял, как стоял, печь дышала ровно, ставни не скрипели, половицы не стонали. Но Кузьма слишком давно жил не только в этом доме, а рядом с Зорей, чтобы не различать беду ещё до того, как она войдёт в дверь.
Неладное пришло не звуком.
Тянущим холодком под полом.
Тонким звоном в стекле.
Тем, как вдруг притихли мыши за печью.
Как сверчок в углу оборвал песню на середине.
Как воздух в избе сделался будто пустее, будто из него вынули что-то тёплое.
Кузьма сидел на краю лавки, обхватив лапками колени, и мрачно смотрел на дверь.
— Не нравится мне это, — пробормотал он. — Совсем не нравится. Совсем-совсем.
Он сполз на пол, прошёлся по горнице, остановился, снова прошёлся. Заглянул в печь. Выглянул в окно. Там была только ночь, сад и плотная темнота за оградой.
— Ну и где вас носит, дурни, — прошептал он. — Вот сейчас как вернётесь мокрые, злые и полумёртвые, я же вас обоих...
Договорить он не успел. Под домом будто что-то тихо стукнуло. Один раз. Негромко.Но Кузьма застыл так резко, будто его за шиворот подняли. Это был не просто стук дерева о дерево.
И не ветер.
Дом так отзывается, когда по его хозяевам что-то ударяет издалека. Не прямо, не в стены, а по нитке, что тянется между живым домом и теми, кого он принял под свою крышу.
Кузьма медленно втянул воздух.
Сырость. Речная. Холодная.
С дурным привкусом ила.
— Ой нет, — шёпотом сказал он. — Ой нет-нет-нет. Это уже слишком.
Он заметался по горнице по-настоящему. Теперь уже без театра, без притворных стонов. Маленький, взъерошенный, босой, он носился от печи к двери, от двери к окну, будто мог выбрать правильный угол, из которого беда перестанет быть бедой.
Не переставала. Лучина вдруг затрещала и погасла сама собой.
Кузьма взвизгнул, подпрыгнул, снова зажёг её дрожащими лапками, выругался, потом плюнул.
— Нет, — сказал он уже вслух, упрямо, сердито. — Нет. Я тут сижу, как старый лапоть, а их там жрёт кто попало? Нет уж. Не выйдет.
Он замер посреди горницы. Решение ему не нравилось.
Совсем.
Потому что одно дело — тревога, соль, печной уголёк, шёпот в щели и маленькие домовые хитрости. И совсем другое — звать того, кого зовут только если правда прижало.
Кузьма нервно облизнул губы. Потом быстро полез под печь.
Оттуда он вытащил старую деревянную коробочку, обмотанную чёрной нитью. Сдул с неё пыль, поставил на пол, сел рядом и некоторое время просто смотрел, будто надеялся, что коробочка сама скажет ему, что делать.
Не сказала.
— Не для болтовни ведь звал, — буркнул домовой себе под нос. — И не для дружбы. А по делу. Очень плохому.
Он развязал нить. Внутри лежали три вещи: обгоревшая собачья шерсть, маленький чёрный коготь, и тонкая полоска кожи от старого ошейника.
Кузьма сглотнул.
— Матушка-печка, не гневайся, — шепнул он дому. — Я не от дурости. Я от страха.
Потом поднялся, взял щепоть золы из печи, добавил к ней соль, растёр всё на ладони и посыпал у порога короткой дугой. В центр положил коготь и полоску кожи. Шерсть поджёг от лучины, дождался, пока она пойдёт едким, горьким дымком, и только тогда тихо позвал:
— Чёрный. Эй, Чёрный... Слышишь? Не для игры зову.
Дом притих. Пламя лучины вытянулось, как от сквозняка. Хотя никакого сквозняка не было. Кузьма оглянулся на окно. За стеклом стояла ночь. А потом в ней появилось что-то темнее ночи. Сначала просто тень у калитки. Потом два глаза — тускло-жёлтых, неподвижных. Потом силуэт пса.
Он стоял за оградой, большой, слишком большой для обычной собаки, с шерстью такой чёрной, что та не отражала свет, а будто поглощала его. Голова была опущена, уши насторожены, хвост неподвижен.
Кузьма замер. Хотя сам звал — всё равно каждый раз внутри холодело, будто открываешь дверь не гостю, а старому долгу.
— Пришёл, — пробормотал он.
Пёс не залаял. Не двинулся. Только смотрел.
Кузьма торопливо отодвинул засов и приоткрыл дверь. Ночной воздух вошёл в избу вместе с запахом сырой земли и дальней дороги. Пёс не пересёк порог. Такие сами не входят без права. Кузьма переминался с лапы на лапу.
— Помощь нужна, — сказал он, и голос вдруг стал совсем маленьким. — Хозяйка у реки. И медведь с ней. А от дома тянет так, будто вода уже зубы точит. Мне одному их не дотянуть, если что. Слышишь?
Пёс моргнул медленно, почти по-человечески. Кузьма сглотнул и зачастил:
— Я знаю, ты не за просто так. И не мне тебя просить. Но ты ж видишь — дело дрянь. Совсем дрянь. Она туда полезла, куда одной и сильной страшно. А он, дурак лохматый, за ней пошёл, хотя еле живой. Если их там прихлопнет, мне что потом? Дом пустой сторожить? Я не согласен.