— Тимка, — сказал я вслух, тихо и хрипло. Сказал просто для того, чтобы не забыть. Чтобы хоть один раз на этом треклятом свете кто-то назвал его по имени, а не безликим куском мяса. — Тимка. Слышишь? Я запомнил.
Глупо всё это. Мертвым абсолютно всё равно, помнят их или нет. Но я так делал всегда, сколько вообще себя помнил, — бережно таскал на себе чужие мертвые имена, как другие таскают золотые кроны. Парня сорок первого, что страшно закричал в темноте коридора казенки. Безномерную девчонку Лиску с двумя смешными косицами. Теперь вот его. Целую длинную вереницу тех, кого я не сумел вовремя вынести на себе, — а имена вот вынес. Кто-то же должен это делать. Раз чужая память — это единственное, что я пока умею выносить с этой изнанки без потерь, значит, пусть будет память. Побуду ходячей книгой. Живой книгой мертвых имен, раз уж на большее геройство не сгодился.
Я медленно поднялся, и перетруженные суставы громко хрустнули в тишине.
* * *
Сандра преданно ждала меня у обломков остова, сидя рядом с разметавшейся Арианой. Я с глухим стуком опустился на жесткое стекло возле них, и остатки сил разом вытекли из меня до последней капли, будто из пробитого днища выдернули затычку. Кожаный бурдюк на моем поясе висел почти пустой — на самом дне сиротливо перекатывался один-единственный глоток чуть теплой воды. Самый последний. Я и его берег не для своей пересохшей глотки.
Ариана вдруг слабо приоткрыла мутные, воспаленные от жара глаза. Пересохшие губы ее едва заметно шевельнулись — не то снова начался горячечный бред, не то она действительно всё это время слушала наш разговор сквозь свою тяжелую лихорадку.
— Не смей… — прошелестела она чуть слышно, обрывая слова на полувздохе. — По костям… за меня… не смей. Обещал.
— Не смею, — сказал я тихо, наклонившись к самому ее лицу. — И не по костям. И не за тобой. Молчи. Дыши давай, береги силы.
Она едва заметно кивнула и снова медленно уплыла в спасительное забытье, но тонкие горячие пальцы ее на миг сжали мой изодранный рукав — слабо, из самых последних сил, что еще оставались в теле. И этого мне с лихвой хватило. Даже полумертвая, мечущаяся в бреду, она упрямо выбрала ту же самую дорогу, что и я. Длинную. Честную. Свою.
Оставалось только решить, как эту проклятую дорогу одолеть. Ариана на ногах больше не держалась — жар досуха выпил из нее последние крохи сил, почерневшая от яда лодыжка раздулась вдвое, пробитый бок под пропитавшейся кровью повязкой пылал дурным, нездоровым огнем. Понести ее на закорках? Меня самого едва держали собственные трясущиеся ноги. Волочь по стеклу на плаще, как только что равнодушно волокли зарезанного Тимку? От одной этой живописной мысли к горлу едким комом подкатывала желчь. И всё-таки иначе было никак. Значит, стисну зубы и поволоку. Шаг за шагом, привал за привалом, сколько бы их ни пришлось наскрести по пути. Сандра станет внимательно слушать невидимую дорогу, я — тупо тянуть лямку, как ломовая лошадь, а Ариана — изо всех сил цепляться за ускользающую жизнь. Как повелось у нас втроем с самого начала. Трое разбитых доходяг на одну общую большую беду, и каждый тащит другого на своем горбу.
Впереди лежал бесконечный путь через сфинкса. Через его невидимые каменные весы, через все каверзные вопросы, которые он еще не успел нам задать, через то самое терпение, которого во мне к утру почти не осталось. Дорога куда вернее короткой — и длиннее ее во сто крат. А у меня в запасе — жалкий глоток воды на троих, тяжелая раненая, которую невозможно поднять, слепая девчонка-проводница да черный меч, совершенно бесполезный против древнего камня.
Я упрямо поднял тяжелую голову и посмотрел каменному стражу прямо в его бездонные, немигающие провалы глаз. Он ждал. Он умел ждать, как никто другой на этом свете.
— Ну что, — сказал я хрипло, обращаясь к небу и камню сразу. — Своих я не бросил. Коротким, воровским ходом не пошел. Мы остались.
Я судорожно перевел дыхание, проталкивая воздух в горящие легкие.
— Спрашивай дальше, каменный. Я никуда не тороплюсь. Времени у меня теперь — почти как у тебя. Целая вечность. Или ровно столько, сколько протянет эта девчонка за моей спиной.
Глава 50. Весовщик
Я стоял перед каменной громадой и ждал вопроса. Вопроса не было.
Была тяжесть. Она навалилась сверху, без слов, без единого скрипа каменных челюстей — просто тяжёлый взгляд из бездонной темноты под стёсанными веками лёг мне на плечи, как мокрая шинель, набравшая воды. Колени дрогнули сами собой. Суставы хрустнули с таким отчётливым треском, будто в стылой тишине сломалась сухая палка. Я упёрся ладонью в холодную, изъеденную веками лапу стража, чтобы не сложиться пополам прямо тут, на грязном стекле, у него под носом. Камень шершаво впился в содранную кожу, царапнул до крови. Я не дёрнулся. Держался за эту крошечную боль как за опору.
Прошлой ночью этот сфинкс спрашивал: что несёшь. Тогда я вывернул перед ним всю свою жалкую поклажу. Мёртвых, которых тащил в памяти. Тьму, которую щедро кормил собственной кровью. Две живые души за спиной, которые сдуру доверились мне. И он взял мой вес. Не нашёл его лёгким. Не похвалил. Просто пропустил. Я, дурак, решил, что прошёл. Что худшее позади. Решил, что экзамен сдан, и дальше мне выпишут вольную и выдадут сухой паёк на дорогу к спасительным молниям.
Размечтался. То был только первый вопрос. Короткая разминка перед настоящим делом. Теперь он не спрашивал. Теперь он взвешивал.
* * *
Безликие духи у весов в той долине за рекой мерили одно сердце. Холодные каменные чаши на узкой тропе — одну голую правду. Этот страж клал на весы меня всего, целиком, до самого мутного приютского донышка. Так старый, битый жизнью приказчик на весу прикидывает весь кошель разом, даже не развязывая тугую тесёмку, — вместе с прорехами, трухой, крадеными медяками и фальшивой полушкой, завалявшейся на самом дне.
Я чувствовал спиной, нутром, стёртой до мяса кожей, как он читает меня. Взгляд прошивал насквозь, холодный, жёсткий, как железо. Он взвешивал тьму под моими рёбрами — тяжёлую, чёрную, налитую свинцом чужого долга. Четыре жестяных номерка на шнурке, что резали мне шею два последних года. Они казались сейчас неподъёмными. Пустое место от пятого — того, которого я в страхе скормил твари у реки и забыл, как звали парня. Забыл имя, забыл лицо, оставил только голую пустоту. Сиротский номер восемьдесят шесть, выбитый в казённой книге вместо имени, потому что фамилия приютскому куску мяса не положена: нечего наследовать, некем гордиться. Взвешивал приютскую науку, вбитую подзатыльниками и линейкой смотрителя: своя шкура всегда дороже всех чужих. Хриплый крик сорок первого в подвальной темноте, на который я свернул слишком поздно, потому что цепенел от ужаса. Тимку, которому не дал последнего глотка у врат. И ту сладкую, липкую, стыдную дрожь в коленях, с какой ещё вчера моя ручная тьма шептала мне бросить своих на стекле и уйти к воде налегке.
Всё шло в зачёт. Он взвешивал каждую мою трещину, каждую мелкую подлость, каждый торопливый глоток, который я выпил в темноте, пока рядом кто-то дох от жажды. Он не искал, соврал я или нет. Ему было глубоко плевать на слова, клятвы и красивые оправдания. Он швырял на весы меня самого, всего, каким я сгнил и вырос за эти два года на изнанке, — и молча прикидывал, тяну ли я хоть на что-нибудь.
Взгляд давил всё сильнее. Я оседал под ним ниже и ниже, будто мне на горб неторопливо укладывали по камню. Обстоятельно, со знанием дела. Хотелось лечь. Хотелось прижаться щекой к ледяному стеклу равнины, честно признать, что весь я, со всем, что натаскал, украл и накопил, не стою и ломаного гроша. И просто упасть под стекло, к тем тысячам безымянных, что легли здесь до меня. Так было бы куда проще. Прилечь — и конец мороке. Жаль только, хоронить некому. Придётся валяться так, на всеобщем обозрении.
— Не гни спину.
Тихий голос сзади. Ровный, как натянутая до звона бечева. Сандра. Она сидела у соседнего обломка камня, слепая, прямая как палка, и бережно держала на коленях голову Арианы.