Глаза у неё были распахнуты. Широко, страшно, до самого анатомического предела. Серые, жутко неподвижные, абсолютно слепые с рождения глаза — теперь осмысленно смотрели.
Они смотрели не на меня. Сквозь этот пыльный двор, сквозь монолитные, исписанные резьбой базальтовые стены, сквозь весь этот тягучий, тысячелетний мёртвый сон — куда-то туда, далеко за видимую грань камня, где прямо сейчас, в этот самый момент находилось что-то, видимое и кристально понятное только ей одной.
Я резко щёлкнул пальцами прямо у своего бедра. Раз. Два — армейская команда «замри», хотя куда уж больше ей было замирать, она и так казалась соляной статуей.
Она не отозвалась ни единым мускулом, не моргнула. Сандра, которая в обычный день легко слышала, как перекатывается сухая песчинка на скате далёкой гряды, не услышала моего резкого, хлёсткого щелчка всего в трёх шагах от её застывшего лица.
Губы её начали мелко, лихорадочно шевелиться — абсолютно беззвучно, неимоверно быстро, будто она считывала с невидимого, быстро горящего листа текст, который ни в коем случае, под страхом смерти нельзя было останавливаться читать ни на секунду. А бездыханный, ледяной шёпот огромного пустого двора, безошибочно почуяв сбой ритма, мгновенно стягивался к нам со всех сторон. Он клубился, плотнел, поднимаясь уже до колен, и мне очень, до тошнотворной одури не нравилось, как именно он плотнел — заинтересованно. Хищно. Голодно предвкушающе.
Я бросился к ней, забыв про тишину и осторожность, и жёстко, до кровавых синяков взял её за худые плечи.
Под моими потными, грязными ладонями её всю трясло — мелко, страшно, часто, трясло где-то глубоко изнутри, от самых костей, словно в приступе жестокой лихорадки. Сильно встряхнуть её, чтобы привести в чувство, я не смел, окликнуть по имени — тем более: мы всё ещё стояли как две идеальные мишени посреди двора семи открытых, ждущих ртов, где каждое неосторожное слово навсегда уходило в чужую проклятую коллекцию. Моя единственная напарница, мои главные, безошибочные уши, была сейчас где-то бесконечно далеко, не здесь — а шелестящий шёпот неумолимо подбирался к нашему горлу слой за слоем.
Слепая девочка, которая не видела ничего и никогда в своей короткой жизни, стояла посреди двора семи мёртвых входов и смотрела во все глаза.
И то огромное, тёмное и страшное, что она там видела, я бы не пожелал увидеть никому на этом свете.
Глава 12. Сто сорок вдохов
То, что держало Сандру выпрямленной в тугую струну, лопнуло и отпустило её разом. Без плавного перехода. Только что под моими грязными ладонями стояла каменная, прямая, как штык, девчонка — и вот её не стало. А вместо неё мне на руки осело что-то ломкое, бескостно-мягкое и страшно, до одури лёгкое. Будто из неё одним ловким рывком вытряхнули всю арматуру, оставив мне только запылённую куртку да чужой хитиновый лоток на худой спине.
Я подхватил её под локти, не дав с размаху сложиться лицом в каменную крошку двора, — и тут же, в ту же долю мгновения, горько пожалел, что у меня вообще есть рёбра. Старая трещина в правой стороне груди — щедрый подарок матки с прошлого гнезда — отозвалась так, словно под кожу мне плеснули крутого кипятка пополам с толчёным стеклом. Боль швырнула в глаза снопы жёлтых искр. Выскобленный мёртвыми ветрами древний двор о семи входах качнулся, гадко поплыл перед глазами и едва не перевернулся вверх дном. Я удержал и её, и себя, и наш драгоценный скарб на ногах только на одном тупом упрямстве и стиснутых до мерзкого скрипа зубах.
— Сандра. Сандра, ну!
Шептать на этом проклятом дворе было всё равно что добровольно расписываться в чужой долговой книге собственной кровью. Каждое слово, каждый выдох здесь подбирали, пробовали на вкус и бережно уносили в коллекцию. Тени по углам только этого и ждали. Но выбора мне, как водится, не оставили. Я мелко, через раз, втягивал спёртый, пахнущий древней пылью воздух, чтобы с перепугу не завыть в голос от стреляющего бока. Тряс её за худые плечи — несильно, чтобы не расшибить вконец о невидимую беду, которая грызла её изнутри.
Она моргнула. Раз, другой, судорожно дёрнув белёсыми, запорошенными ресницами. Её всегда спокойные, по-птичьи неподвижные слепые глаза вынырнули из того страшного далека, куда уставились всю последнюю вечность, и снова стали обычными мутными стёклами. Только за этими стёклами теперь металось что-то насмерть загнанное. Бескровные губы, до этого беззвучно жевавшие пустоту, перестали шевелиться.
— Арка, — вытолкнула она. Голос был сорванный, стёсанный до сухого, пыльного хрипа, хотя за всё время своего ступора она не издала ни единого настоящего звука. Будто кричала там, внутри своей головы, срывая связки в кровь целую долгую ночь. — Третий вход. Марк. Под ним пусто. Я видела…
На слове «видела» она запнулась. Подавилась им, как застрявшим в сухом горле сухарём. Для слепой с рождения Сандры это слово было жёсткой одеждой с чужого плеча: вроде налезло через голову, а ходить в нём нельзя — сразу путаешься в чужих полах и падаешь носом в грязь.
— Не ходи под третьим. — Она вцепилась мне в рукав с такой силой, что побелели острые костяшки, а старая ткань затрещала по шву. — Ты шёл, песок открылся, ты ушёл вниз. А я стояла рядом и не могла… Марк. Не ходи под третьим.
— Хорошо, — сказал я, проглатывая тяжёлый, пахнущий древним камнем и застарелым тленом воздух. — Не пойду. Тихо. Дыши ровнее. Не пойду.
Она дёрнула меня за рукав ещё раз, словно всерьёз собиралась оторвать руку целиком и забрать с собой как надёжный залог.
— Поклянись.
— Клянусь. Слышишь меня? Землёй и небом клянусь, хотя неба тут кот наплакал. Обойдём твой третий вход по самой стене. Хочешь — на карачках поползём, носами вжимаясь в кладку, лишь бы подальше.
Сандра коротко, со всхлипом, выдохнула. Обмякла. Лицо её бессильно ткнулось мне в плечо, мазнув по куртке. А потом она сказала то, от чего мне разом стало холоднее, чем от сквозняков всех семи чёрных зевов этого двора, вместе взятых:
— Марк, я тебя не слышу.
— Я здесь. Прямо над твоим ухом ору.
— Я знаю, что ты здесь. Я чувствую руку. — Она говорила слишком ровно. Тем особым, вымороженным, плоским тоном, под которым ходит глухая, первобытная паника, как голодный хищник под тонким слоем песка. — Я тебя не слышу. И себя не слышу. И этот проклятый двор. Ничего. У меня забрали уши.
* * *
Теперь, пока вы не решили, что всё это мелкие неудобства, объясню, что в этот момент творилось с моей стороны баррикады. А творилось, если очень коротко, следующее: наступил конец света в рабочем, повседневном размере. Не тот красивый, с небесными трубами, осыпающимися звёздами и хорами праведников, про который так сладко воют слепые калеки на базарных папертях. А тихий, грязный и насквозь личный — когда у тебя в кромешной темноте просто буднично выбивают из-под ног последнюю колченогую табуретку, и ты летишь, и нет дна.
Сандра была нашими ушами. Целиком и полностью. Вся наша убогая, на коленке слепленная впопыхах наука работы в паре — мои щелчки перемазанными пальцами над её плечом, короткие шипящие «замри» сквозь зубы, вся эта хитрая система, на которой мы выжили последние дни, — всё стояло на одном простом, незыблемом факте. Она слышит этот мир раньше, глубже и точнее, чем я успеваю его разглядеть. Без её феноменального слуха мои два глаза стоили в этой каменной области один ломаный медный грош. Да и то в базарный день.
И вот сейчас, в самом сердце липкого, жадного шёпота, который любовно собирает обрывки чужих неосторожных слов и возвращает их тебе же большой бедой, моя напарница оглохла. Начисто. Как гранитный валун на дне пересохшей реки. А я остался с парой уставших глаз на нас двоих и с клятвой не ходить под третьей аркой — той самой, под которой ровнёхонько лежали два размеренных шага нашей единственной, заранее разведанной дороги к выходу.
Паника тут же, без стука, сунула острую морду в дверь и любезно предложила свои услуги. Заходи, хозяин, располагайся, будь как дома. Давай-ка побежим наугад через двор, ломая ноги на плитах. Или просто заорём в полный голос — авось кто услышит и пожалеет. На выбор. Выживем вряд ли, зато умрём громко, бодро и от души.