— Раньше я много как думал. — Я закрыл глаза. — Раньше я на всякий крик бежал, головы не включив. Погляди, куда добежал.
Она не ответила. Только придвинулась ближе, ткнулась холодным плечом мне в бок. Так мы и сидели втроём под мёртвой рукой с секирой, экономя тепло. Слушали, как далеко за спиной гогочет и веселится сытая ватага. Им было тепло. У них была вода, огонь и десять копий.
А завтра они пойдут на сфинкса первыми.
Я постарался загнать поглубже стыдную мысль. Мелкую надежду на то, что каменный весовщик заберёт их прежде нас и расчистит дорогу. Я натянул куртку повыше и попробовал уснуть.
* * *
Ночь на равнине была чернее всего, что я видел на этой изнанке.
Зарницы угасли до редких дальних всполохов. Стекло остыло, сделалось скользким от выпавшей на него мутной росы. Тьма легла такая плотная, что я не видел собственной вытянутой руки. Только на другом краю равнины горели костры ватаги — три или четыре наглых оранжевых глаза, дробящихся в стеклянном полу.
Мы огня не жгли. Прижались друг к другу, чтобы не окоченеть, и жевали мясо всухомятку. Пятнадцать глотков.
— Тепло им, — тихо сказала Сандра. Она сидела лицом к далёким огням. — Смеются. Слышишь? Пит байку травит.
Я не слышал. Но ей верил.
— Дураки, — процедил я сквозь зубы. — Свет на этом стекле — как крик в пустом доме. Далеко видать.
— Далеко, — эхом отозвалась Сандра. И вдруг замерла.
Вся подобралась. Вытянула шею. Повернула ухо мимо костров, в глухую, слепую черноту за ними. Я знал эту её позу. От неё у меня всегда леденел живот.
— Что? — шепнул я.
Она не ответила сразу. Слушала. Долго. А когда заговорила, голос её стал плоским и сухим, как осенний лист:
— Из-под стекла. Марк, оно идёт из-под стекла. Много. Очень много.
Я замер.
— Они всю ночь там были, — Сандра сглотнула. — Под нами. Спали в глубине. А теперь проснулись. На тепло, на костры, на живую кровь. И поднимаются.
Я вскинулся. Вцепился пальцами в гладь. И тогда почувствовал сам. Кожей, костями, той своей тьмой, что чуяла живое. Стекло под ладонями больше не было мёртвым. Оно дрожало. Глубоко, где-то в чёрной толще, что-то ползло, продиралось к поверхности. Десятки, сотни тварей, что веками спали, вмороженные в стеклянный сон. И которых чужой наглый костёр разбудил и позвал к столу.
Далеко на равнине первый крик вспорол ночь.
Кричали у костров ватаги. Коротко, пронзительно, захлёбываясь — так кричат, когда понимают, что смерть пришла, и бежать уже поздно. Оранжевые огоньки на том краю заметались, задёргались в панике. Кто-то с размаху опрокинул костёр, и по стеклу расплеснулись веером искры, осветив на миг мечущиеся тени. Эрик принял бой первым. Приманка сгорала на глазах.
Но радоваться было некогда. Своё пришло и к нам.
— Вставайте! — Я уже тряс Ариану за плечо, вздёргивал на ноги, а другой рукой нащупывал под кожей знакомую холодную тяжесть. — Тихо. К стене. За спину мне.
Сандра вскинулась без единого вопроса. Развернула Ариану, вжала её в каменную ногу секирщика — в единственное укрытие, что у нас было. Я встал перед ними. Вытянул руку. Позвал тьму.
Клинок пошёл на зов. Сгустился из пустоты, лёг в ладонь тяжёлой чёрной полосой.
Стекло у самых моих ног вспучилось пузырём.
Толстая корка треснула, глухой хруст резанул по ушам. Трещина побежала паутиной. Из неё пахнуло затхлым склепом, сырой землёй и чем-то тухлым, давно мёртвым. В чёрной щели что-то с чавканьем заворочалось. Полезло наружу, цепляясь за края — длинное, многосуставчатое, покрытое панцирем, слепое от векового сна. Тварь щёлкнула челюстями, и звук этот отдался в костях.
Я перехватил меч поудобнее и шагнул навстречу.
Глава 47. Ночь равнины
Тварь выметнулась из трещины прямо под ноги, и я рубанул прежде, чем успел испугаться.
Чёрный клинок вошёл в неё там, где плотные панцирные кольца сходились у слепой морды, и развалил надвое. Обе половины с мерзким влажным хрустом грохнулись на стекло. Они ещё дёргались, скребли кривыми суставчатыми лапами, царапали гладкую поверхность, а из дыры в стекле уже лезло следующее. Длинное. Многоногое. Глянцевое от векового сна.
Я срубил и его. Снёс голову, шагнул в сторону, уворачиваясь от брызнувшей жижи, и ударил снова. Клинок ходил в руке легко, послушно, вспарывая стеклянных гадов так же просто, как гнилую холстину.
Первую я успел разглядеть, пока она выползала из-под нашего остова и хищно щёлкала жвалами в темноте. Толщиной с мою ногу, локтей пяти в длину. Вся в тусклых кольчатых пластинах, похожих на панцирь мокрицы, только прочнее. Слепая. Ни глаз, ни щелей для них — только влажно шевелящаяся пасть, созданная рвать чужое мясо. Сотни лет она пролежала под этим стеклом, вмороженная в свой дурацкий мёртвый сон, а теперь проснулась голодной. Разрубленная надвое, она всё ещё корчилась на равнине и щёлкала челюстями, пытаясь дожевать пустоту.
А следом поперло так, что разглядывать стало некогда.
Стекло вокруг нас трещало паутиной. Не в одном месте — везде. Вся проклятая равнина оживала, вспучивалась пузырями, лопалась с сухим грохотом, и из каждой прорехи наружу выдавливалось это слепое, панцирное, голодное. Они спали внизу веками. Чужой костёр, распалённый Эриком на другом конце поля, разбудил их всех. Теперь они лезли на тепло. На кровь. На нас.
Я встал над ближайшей дырой и принялся рубить. Взмах, отскок, удар. Чёрная сталь пела в воздухе. Но на три твари меня хватило, а их лезло больше. Десятки.
— Сколько? — крикнул я через плечо, не оборачиваясь. Тварь кинулась мне в колено, я пнул её кованым сапогом и вогнал меч в туловище.
— Много. — Голос Сандры звучал ровно. Как у гробовщика, который прикидывает доски на ящик. — Отовсюду. Кольцом. Марк, они нас обходят.
Обходят. Ну конечно. Пока я стою здесь, как герой из дешёвой сказки, и крошу тех, что прут прямо в лоб, они выбираются из-под стекла со всех сторон и смыкают круг. Меч хорош, когда бьёшься с одним. Ну, с двумя. А тут навалилась осада, и стоял я в ней один против всего проснувшегося поля.
Они лились из пробоин, как грязная вода в пробитую лодку. Слепо, напористо, без счёта. Гладкие от сна, они выворачивались из трещин целыми клубками, распутывали длинные суставчатые тела и стелились по стеклу низко, почти вжимаясь в него. Их вело одно только тепло. Я срубил переднюю, поймал вторую на отходе, вспорол третью снизу вверх, уходя от клацающих жвал. Чёрный клинок резал их броню, как нож режет сырое мясо. Там, где калёная сталь ватаги непременно завязла бы в первом же кольчатом брюхе, моя тьма шла насквозь. Чисто. По самой кромке живого.
Только клинок был один, а поле — всё моё, и руки с каждым взмахом наливались тяжёлым свинцом. Сапоги скользили по стеклу, залитому вонючей кровью тварей, и я то и дело оступался, чудом удерживая равновесие.
Далеко за спиной, на другом краю ночи, ревел свой бой Эрик. Оттуда неслись надсадная брань, лязг железа, крики и короткий, жуткий визг, обрывавшийся на высокой ноте. Ватага встречала своих гадов в полный рост, при свете жарких костров, и по одному звуку было ясно, что смерть там гуляет вовсю. У них десять копий и огонь. У меня меч, две девчонки да тьма, которую нельзя показывать, чтобы не стать для ватаги худшим врагом, чем эти твари.
Кольцо сжималось. Я слышал это кожей, слышал ушами — скрежет сотен лап по стеклу смыкался вокруг нашего пятачка. Дыр в нём не оставалось. Меня обкладывали со всех сторон, а я всё стоял над главной прорехой и махал мечом, махал, махал, не имея права отойти ни на шаг. За моей спиной, в тени здоровенного мёртвого секирщика, вжались в камень девочки. Одна слепая. Другая раненая, из последних сил слушавшая темноту.
Устав приюта учил простому: прячься. Гаси себя. То, чего не видно, не тронут.
Я рванул тьму из-под рёбер — не в клинок. Куполом. Как привык, как делал уже сотню раз. Накрыл нас троих плотным плащом, растёкся по живым телам, загасил всё до угольной черноты. Пропали. Нас нет. Мы просто камень среди других камней.