Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Алекс Эвейкин

Воины сновидений 1

Глава 1. Эшелон

Разбить костяшки в кровь о лёд в собственном умывальнике — так себе начало дня, когда тебя, скорее всего, повезут убивать.

Я стоял в одном выцветшем исподнем на ледяном каменном полу, ёжась от пронизывающего сквозняка, который гулял по умывальне и кусал за босые лодыжки, словно паршивая бродячая собака. Тускло пялился на толстую серую корку в жестяном тазу. Вода промёрзла насквозь. Великолепно. Просто великолепно. Казна определённо заботится о нашей свежести перед смертью. Надо же предстать перед неведомыми богами областей чистыми и опрятными, иначе неловко получится.

Я сжал зубы, коротко размахнулся и ударил голым кулаком по льду. Хрустнуло сухо и резко, словно переломилась чужая ключица. Острые, как бритвенные лезвия, края распороли стянутую холодом кожу на костяшке указательного пальца. Тёмная, густая спросонья кровь немедленно потекла вниз, смешиваясь с мутной ледяной кашей в тазу. Я зачерпнул это обжигающе-колючее крошево двумя руками и с силой плеснул себе в лицо. Скулы тут же свело болезненной судорогой, дыхание перехватило. Остатки вязкого утреннего сна вышибло из головы начисто.

«К добру», — обязательно глубокомысленно изрекли бы старшие воспитанники, если бы торчали сейчас рядом, почёсывая бока. И они же, спустя пару часов, когда им вздумалось бы отнять мой жалкий утренний кусок сахара, заявили бы с тем же постным, всезнающим видом, что примета хуже некуда. Кровь в воде — это к верной смерти, и мне в чёрных Песках всё равно конец, так на кой мертвецу сдался сахар. У старших ублюдков в нашем приюте любое дерьмо легко обращалось в нужные им приметы, смотря как было выгодно до или после драки. Крайне удобная философия для тех, кто привык жрать за чужой счёт и спать на лучших койках поближе к спасительному теплу печки.

Я кое-как обтёр мокрое лицо жёстким вафельным полотенцем. От него привычно несло кислым дешёвым мылом, чужим потом и застарелой подвальной сыростью. Слизнул кровь с разбитой руки. На вкус она оказалась тёплой и отчётливо солоноватой — единственное настоящее тепло во всём этом проклятом каменном здании. Натянул свои залатанные, задубевшие от грязи штаны, сунул ноги в разношенные, хлябающие сапоги. Жить можно. По крайней мере, до вечера точно дотяну.

В очереди за дорожным пайком я оказался девятым. Ровно столько нас, лоденских приютских крысят, в этот год угораздило на свою беду дожить до двенадцати лет.

Мы стояли молча, угрюмо переминаясь с ноги на ногу в длинном коридоре. Трапезная густо смердела прокисшей капустой, крысиным помётом, немытыми телами и почему-то жжёной резиной. Наша кухарка, мрачная потная баба с тяжёлыми красными кулачищами, способными убить быка, швыряла еду на дощатый стол так, словно с мясом отрывала её от собственного огромного сердца. Дорожный паёк сегодня выдавали двойной. Неслыханная, просто невиданная щедрость казны перед отправкой на убой: увесистый фунт серого, как печная зола, хлеба, толстый, с прожилками мяса шмат крепко солёного сала да целых три куска колотого сахара.

Сахар я сгрыз тут же, не отходя от раздаточного котла. Торопливо хрустел, царапая нёбо острыми, сладкими краями, едва не давясь сладкой крошкой. Всякий, кто чудом дожил в Лодене до двенадцати лет и не скурвился окончательно, усвоил одно железное правило выживания: сладкое в карманах не носят. Карман могут вывернуть на первом же тёмном лестничном пролёте, прижав тебя горлом к кирпичной кладке и заехав коленом в пах. А то, что уже упало в желудок, не отберут даже самые здоровые и отбитые лбы. Разве что вместе с кишками, но до поножовщины из-за сахара у нас пока не доходило. Кулаками зубы выбивали часто, это да, а вот ножи берегли для дел посерьёзнее.

Сало я бережно, как самую великую в мире драгоценность, завернул в чистую холщовую тряпицу и сунул глубоко за пазуху, поближе к телу, чтобы чуять его тяжёлый чесночный дух. Хлеб разломил пополам. Сунул одну часть в свой тощий заплечный мешок, а вторую принялся меланхолично жевать у мутного, тысячу лет не мытого окна. Хлеб был похож на влажную глину, но голод делал его вкуснее любых пирожных. За тёмным двором, за покосившимся забором с мотками ржавой колючки и мокрыми черепичными крышами, из которых торчали кривые трубы, тянулись долгие триста миль стальной колеи. Прямо до самого Виндхольма.

А там, в сияющем стольном городе княжества, нас уже дожидался Дом Первого Сна. Из его массивных глухих дверей я намеревался выйти уже другим человеком. Свободным. С деньгами в карманах. С будущим.

Или не выйти вовсе. Подобный исход тоже брался в расчёт — негласный, не обсуждаемый вслух, но вполне осязаемый, висящий в воздухе тяжёлым топором. Глупо делать вид, что смерти не существует, когда она каждый божий день дышит тебе прямо в затылок, ледяными пальцами пересчитывая позвонки.

Меня зовут Марк. Просто Марк, без всяких там приставок и громких родовых хвостов. Фамилий приютским не полагается по суровому закону. «Наследовать вам всё равно категорически нечего, — втолковывал нам как-то заезжий лысый казённый писарь, брезгливо морща нос над кипой бумаг и размахивая гусиным пером. — А фамилия — это имущество наследное, понимать надо». Попробуй поспорь с чиновником, особенно если тебе всего шесть лет от роду и значения слова «наследное» ты ещё толком не понимаешь, зато на собственной шкуре отлично знаешь, как метко и больно бьёт по рёбрам тяжёлый казённый сапог за любой лишний звук.

Всё моё имущество на сегодняшний день составляло следующее богатство: запасная смена грубого серого белья, деревянная ложка с обгрызенным до заноз черенком да пожелтевшая костяная плашка с выжженным на ней незнакомым знаком. Эту костяшку нашли у меня в пелёнках, когда кто-то заботливо подкинул свёрток со мной к дверям приюта в дождливую осеннюю ночь. Знак на ней не сумел разобрать никто — даже наш приютский наставник, любивший делать вид, будто видит всех насквозь и знает устройство мира от края до края. То ли это была какая-то чудная буква забытого алфавита, то ли клеймо мастера, а то и просто чья-то пьяная забава: прижгли кость от скуки калёным железом, да и сунули младенцу, чтоб не орал благим матом. Я носил её на шее, на простом сапожном шнурке, который постоянно натирал кожу. И дело тут было вовсе не в сопливой сентиментальности. Я не питал глупых иллюзий насчёт добрых, сказочно богатых родителей, которые однажды приедут за мной в золотой карете, роняя слёзы умиления. Просто иных вещей из моей прошлой, доприютской жизни у меня не водилось в принципе, а швыряться единственным наследством — непроходимая, идиотская глупость даже по суровым меркам Лодена.

Теперь о том, с какой стати двенадцатилетних подростков, не успевших даже жизни толком понюхать, гонят за триста миль от родного города и укладывают спать под замком в глухих стенах.

Каждый год всех, кому стукнуло двенадцать, княжество погружает в Первое Сновидение. Закон суров, слеп и един абсолютно для всех: будь ты хоть изнеженный княжеский отпрыск в бархате и шелках, хоть плотный, раскормленный на сметане сын мельника, хоть тощий приютский голодранец вроде меня, у которого все рёбра можно пересчитать через ветхую рубаху. Три долгие ночи твоё тело неподвижно лежит на жёсткой казённой койке. А там, в мире глубокого сна, в бесконечных чёрных Песках, тем временем протекает неделя-другая, а то и больше. Тот, кто сумеет выжить в этом безумном пекле, не сойти с ума, не дать тьме сожрать себя и добраться до ослепительного столба света на горизонте, — проснётся. Если очень сильно повезёт, то и проснётся с даром, став кем-то большим, чем просто кусок дешёвого мяса с номером на бирке. Станет сновидцем, ходоком за грань.

Кто не дошёл до света, не проснётся уже никогда. Его сознание просто сгорит или растворится в абсолютной черноте. На третье утро его койку равнодушно освобождают для следующего испытуемого. Гробы для нас сколачивают из самых тонких, смолистых сосновых досок. Лёгкие, дешёвые гробы. Чего на безродных сирот лишнюю крону тратить, государственная казна не резиновая.

1
{"b":"975226","o":1}