— Красиво поешь. — Эрик презрительно сплюнул мне под ноги. — А сдохнешь так же красиво? Тут, на голом стекле, рядом со своими калеками, пока мы будем воду глушить?
— Может, и сдохну, — сказал я спокойно. Оглянулся на каменный остов, где привалилась к глыбе Ариана. Бледная, мокрая от лихорадочного пота, в тяжелом беспамятстве. — Зато сдохну по-своему. Не по чужим костям пройду. Я лучше приду последним, Эрик. Приду весь ободранный, полумертвый, приползу на брюхе через твоего каменного мучителя — зато приду, смело глядя людям в глаза, а не в затылок зарезанному пацану. А ты добежишь первым. Обязательно добежишь. Только притащишь к выходу ровно то, во что сам себя ужал. Пустое место в человечьей шкуре. Вот и весь твой навар.
Что-то неуловимо дрогнуло в его жестком лице. На один короткий, жалкий миг. То ли закипающая злость, то ли — на самом темном донышке — что-то похожее на застарелую, ноющую тоску. Будто и он когда-то давно знал другую правду, да только забыл, с какой стороны за нее браться, чтобы руки не резать. Но миг прошел, лицо затянулось привычной наглой коркой.
— Дурак ты, Марк, — сказал он почти беззлобно, даже с искренней ноткой сожаления. — Редкий, клинический дурак. Из тебя вышел бы настоящий толк.
— Из меня и вышел, — ответил я, не отводя взгляда. — Просто не тот, что нужен тебе.
Он мотнул головой — не то коротко усмехнулся, не то брезгливо отмахнулся от моих слов, — круто развернулся и пошел к зияющей во льду щели. Больше он не оглядывался.
* * *
Ватага хмуро потянулась за своим вожаком. Первым заковылял рыжий Пит, тяжело припадая на раненую ногу и не сводя горящих глаз со спасительной темноты. За ним двинулись безымянные угрюмые мужики с серыми, выстуженными лицами. Гимназист Коул шел самым последним, бережно прижимая к груди перебитую руку и глядя исключительно себе под ноги.
Проходя мимо неподвижного тела Тимки, ни один из них не наклонился. Ни один не замедлил быстрый, нервный шаг. Только Коул на долю секунды задержался, дернулся было к лежащему пацану — но шедший впереди Пит, даже не оборачиваясь, жестко толкнул его открытой ладонью в спину. Гимназист покорно пошел дальше, глубоко вобрав голову в худые плечи. Уже у самого края трещины он всё-таки не выдержал. Обернулся и глянул на меня — коротко, затравленно, полными немого ужаса глазами, будто хотел сказать что-то важное. Но так ничего и не сказал. Нырнул в дышащую холодом темноту вслед за остальными.
— Марк. — Тихий, шелестящий голос за моей спиной.
Сандра. Она стояла в отдалении, крепко держась тонкими пальцами за каменную ногу разбитого секирщика. Ее бледное, слепое лицо было повернуто туда, к уходящей ватаге. Она не смотрела. Она, как всегда, слушала саму ткань этого мира.
— Пусть идет, — сказала она ровно, без всякого выражения. — Его дорога короче. Твоя вернее.
Она надолго замолчала, чуть склонив голову набок, ловя в абсолютно мертвом воздухе равнины то, чего моим ушам было сроду не расслышать.
— И вот еще что, Марк, — добавила она наконец. — Он думает, что ловко обхитрил камень. А камень не хитрят. Камень всё запоминает. Слышишь, как тихо стало вокруг? Так тихо не прощаются насовсем. Так — провожают крупного должника, которого еще обязательно сыщут и призовут к ответу.
Я напряг слух. И правда — над мертвой гладью равнины теперь стояла особенная, густая, вязкая тишина. Каменный сфинкс не двигался, его массивная туша застыла над нами скалой. Но что-то в самом его молчании неуловимо, жутко переменилось. Раньше он молчал просто как бесстрастный страж, который долго ждет. Теперь он молчал как безжалостный заимодавец, который только что ссудил в долг под огромный процент и намертво впечатал в память лицо должника. Эрик заплатил чужой кровью и свято верил, что расквитался подчистую. А на деле — только-только влез в такую кабалу, которой не будет конца.
* * *
Эрик дошел до края черной щели первым. На мгновение помедлил перед прыжком, обернулся напоследок — рыжий, наглый, до краев полный грубой жизни, торжествующий свою победу над правилами, — и шагнул прямо в дышащую ледяным холодом черноту. Тьма поглотила его без единого всплеска звука. За ним торопливо потянулись остальные, ныряя в узкую трещину один за другим, с головой, как ныряют в зимнюю прорубь от погони. Коул исчез последним, так ни разу больше и не подняв глаз от своих сапог.
А потом стекло начало медленно сшиваться.
Я смотрел на это, не отрываясь, и жесткие волоски на загривке медленно вставали дыбом — не от животного страха. От глубокого, нутряного узнавания. Щель затягивалась. Она не осыпалась по краям хрупкой крошкой. Она именно сшивалась. Края мутной глади тянулись друг к другу и стягивались изнутри, как стягивает края глубокой рваной раны невидимая суровая нить.
Размягченная поверхность застывала обратно в крепкий лед. Стеклянный разгон бежал от краев трещины к самой середине всё быстрее, набирая силу, и через десяток ударов сердца там, где только что зияла просторная воровская дорога к воле, снова лежала ровная, незыблемая, вечная стеклянная гладь. Без единой трещинки. Без малейшего следа. Без единого шва на блестящей корке.
Я слишком хорошо знал этот пугающий почерк. Узнал его сразу, всем своим темным нутром.
Точно так же, беззвучно и чисто, стекло сомкнулось вчера над сапогом Эрика, не оставив даже рубца. Точно так же жадно и бесследно затягивалась любая прореха в этом стеклянном мертвом мире. Это была кропотливая работа всё той же породы, что жила и пульсировала у меня под ребрами. Тьма умеет не только рвать в клочья, накрывать пеленой да прятать концы. Тьма умеет виртуозно сшивать. Стягивать два разрозненных места в одно целое, запечатывать тайные проходы, затворять зияющие раны и открытые двери намертво.
Я почуял этот новый глагол всем нутром — так же жадно и жутко, как почуял когда-то свое темное родство со стирателем. Еще одно скрытое слово моего черного ремесла, которого я пока не умел применять, но уже четко узнавал в лицо.
Когда-нибудь, если только доживу, я освою и это. Обязательно научусь сшивать разорванное и затворять наглухо, закрою за собой не одну чужую дверь. Такое острое чутье на изнанке не приходит к человеку зря — раз оно проснулось, значит, придет и час пустить его в дело. Но точно не сегодня. Сегодня я был просто измотанным, ободранным парнем, который стоял и смотрел, как навсегда затягивается перед ним легкая, спасительная дорога, и строго-настрого запрещал себе о ней жалеть.
Короткий ход закрылся. Ватага сгинула без следа — то ли действительно к молниям и воде вынырнула, то ли провалилась прямо в голодное брюхо этой ненасытной равнины, поди теперь разбери. Эрик ушел. Живой, наглый, первый. Обогнал нас всех, как и грозился с самого начала. И то ли выскочил прямиком к воле, то ли с размаху влез в такой страшный долг, из которого живым нет ходу. Каменный весовщик с пустыми глазами его запомнил, а здешние стражи, как я уже успел усвоить на своей шкуре, помнят невероятно долго и взыскивают всё до последнего гроша.
* * *
Тимка так и остался лежать там, где его бросили. На грязном, пропитанном потом чужом плаще, у подсыхающего темного пятна, которое прожорливое стекло почему-то не допило до конца.
Я подошел к нему. Медленно, тяжело переставляя ватные, гудящие ноги. Постоял над сжавшимся телом. Совсем еще мальчишка, года на два младше меня. Тощий, нескладный, с этой своей нелепой, торчащей цыплячьей шеей, ради которой я и запомнил его лицо еще там, на безопасной кромке равнины. Глаза у него были широко открыты и смотрели прямо в мутное, равнодушное фиолетовое небо, будто силились высмотреть там спасение.
Я тяжело опустился на колени и закрыл их ему ладонью — жесткой, шершавой от работы, черной от въевшегося песка и собственной запекшейся крови. Кожа на мальчишеском лице под моими пальцами была еще теплой.
Хоронить его здесь было негде, да и нечем. Могилу в толще стекла не выдолбишь даже мечом, земляной холмик сверху не насыплешь — тут и горсти обычной грязи не сыскать во всей округе, одни лишь намертво вмороженные мертвецы глубоко под гладью. Я даже грошового жетона не мог снять с его груди на шнурок, чтоб унести с собой хоть имя, — жетона у этого пацана сроду не водилось, как и у многих безродных. Ничего у него не было. Только короткое имя, которое мне на ночь глядя подарил перепуганный, трясущийся Коул.