— Ищи, — только и говорит. Но перед тем как выйти, задерживается в дверях. — И, Талия. Ешь и спи. Мёртвый счетовод мне не нужен.
Забота, драконьим манером. Я почти улыбаюсь ему вслед.
Утром Кресса находят в запертой каморке, где держали до дознания. Мёртвым. Стражник божится, что дверь всю ночь простояла на засове, а ключ висел у него на поясе, и всё же Кресс лежит на полу, синий, с закушенным языком, и на губах у него белая корка. Не своей смертью он умер, это и я, не лекарь, вижу с порога.
Я осматриваю каморку, пока меня не гонят. Дверь целая, засов снаружи, оконце узкое, за решёткой, кошке не пролезть. Ни следов борьбы, ни склянки, ни соринки. Чисто. И оттого страшнее всего: у того, кто это сделал, был либо ключ, либо своя рука в доме, что откроет и промолчит.
Свой это был. Тот, кому под этой крышей доверяют настолько, что и стражник посторонится, и вопросов не задаст. А таких, после того как Кресса взяли, при хозяине осталось наперечёт. Кто-то из них ночью и поработал. Значит, враг не за Медными Трактами. Он здесь, в доме, ест со мной за одним столом и кланяется дракону ниже всех.
Дознание над Крессом должно было начаться утром. Он бы рассказал, кто в доме ещё «кормится со стороны» и кто «самый голодный».
Не рассказал. Кто-то вошёл ночью в запертую комнату мимо стражника с ключом и навсегда заткнул Крессу рот. Тихо, чисто, без единой капли крови — тем же аккуратным почерком, каким режут весь этот дом.
Так, Талия. Ты думала, враг сидит далеко, за Медными Трактами, и плетёт свою сеть издали. А он, выходит, уже в доме. Ходит теми же переходами, что и ты, ест за тем же столом. И теперь он знает наверняка, что кто-то под этой крышей умеет читать его чистые книги.
Считай быстро, Талия. И спи вполглаза.
Глава 10
Соль на старую рану
Весть приходит с обозом — здесь все вести приходят с обозом.
Я теперь при обозном дворе своя. После Кресса Дамиан отдал мне не только книги, но и живое дело: пусть счетовод смотрит не только в бумагу, но и в то, что за бумагой стоит.
И я смотрю. Считаю мешки на въезде и выезде, сверяю с накладными, отучаю возчиков думать, что новую госпожу можно обсчитать. Мне это в радость, чего скрывать: впервые за долгие недели вокруг меня живое торговое дело, а не та чужая медленная смерть, к которой я успела привыкнуть в Обители.
В то утро во двор заворачивает соляной обоз с юга, из тех, что ходят через Медные Тракты к столице и обратно. Старший над ним дородный и словоохотливый, из тех, кто за кружкой горячего перескажет все новости от моря до моря, только слушай, а слушать я умею, этому за прилавком учат раньше, чем считать.
Он рассказывает мне про пошлины, про то, что соль дорожает, про чью-то свадьбу и чьё-то разорение, и вдруг, между делом, говорит такое, что я едва не роняю кружку.
— Да, вон, дом Хартвудов приказал долго жить, слыхали? Знатный был дом. Соль, воск, писчая бумага, старый Ансельм крепко дело держал. Умер по осени, скоропостижно, а вдова его, вторая, за одну зиму всё и спустила. Лавки закрыла, товар распродала за полцены, поставщиков растеряла. Дочку, говорят, отправила в обитель, с глаз долой. Вот так. Тридцать лет строили, за зиму пустили прахом.
Я киваю ему, будто он про погоду толкует, а ведь это про мой дом, про моего отца, про меня саму, отправленную с глаз долой замаливать чужие грехи. Внутри тяжело оседает, но лицо я держу — за месяц в Обители я хорошо научилась держать лицо, когда при мне торгуют моей жизнью.
Дожидаюсь, пока он допьёт, влезет на облучок и тронет со двора, и только тогда сажусь на пустой ящик у стены.
Горе я отложу, ему сейчас не время, но после его рассказа осталась и другая заноза, что засела глубже горя, и вот с ней нужно разобраться сразу. Что-то в этой складной истории про жадную вдову не сходится, и не сходится крупно.
Спустить большой торговый дом не так просто, как кажется человеку с обоза: дом это не кошелёк, его в один присест не вытрясешь. Лавки, склады, товар, контракты, долги — всё завязано в узлы, и чтобы развязать их быстро и чисто, за одну зиму, нужны две вещи, которых у Северины никогда не было.
Нужны живые деньги вперёд, чтобы гасить старые долги и откупаться от кредиторов, и нужны стряпчие, дорогие и умелые, что перепишут бумаги так, чтобы не подкопаться. А Северина всего лишь вдова купца средней руки, ни таких денег, ни таких стряпчих у неё нет и взяться им неоткуда. Но дело всё же сделано, и сделано быстро и чисто.
Значит, ей помогли — кто-то дал и денег, и стряпчих, кто-то, у кого того и другого в достатке.
Я иду к Дамиану в тот же вечер и иду с расчётом, потому что дракон уважает расчёт, я уже поняла.
— Ваша милость. Вы просили меня найти того, кто режет ваш дом. Найду, слово даю. Но у меня к вам просьба, и она вам ничего не стоит. — Он молчит, слушает. — У вас по всему югу свои люди: факторы, обозные старшины, стряпчие. Позвольте мне через них навести справки об одном доме в столице. О моём. Мне нужно знать, кто дал моей мачехе денег и стряпчих, чтобы пустить его прахом. Не для мести пока. Для счёта.
Дамиан смотрит на меня долго, и я жду отказа, а получаю другое.
— Та, что заказала тебя настоятельнице, и та, что спустила твой дом, — одна рука, — говорит он медленно. — Ты идёшь прямо на неё. Зачем? Дом уже не вернуть.
— Дом, может, и не вернуть, ваша милость, а имя вернуть можно. И долг отдать. Я, знаете, долгов за собой не терплю, ни своих, ни чужих, а за отцовский дом мне задолжали крупно.
Он не улыбается, драконы улыбаются редко, но что-то в лице у него теплеет.
— Ты понимаешь, что если пойдёшь на неё, она пойдёт на тебя, — говорит он. — А руки у неё длинные, ты сама только что доказала. Обитель, лекарь, деньги, стряпчие. Такие не прощают, когда мёртвые оказываются живыми.
— Понимаю, ваша милость, и на это как раз рассчитываю. Пока она думает, что я сгнила в Обители, она спокойна и делает ошибки. Я хочу, чтобы она узнала, что я жива, только в тот день, когда менять что-то будет уже поздно. Не раньше.
Он смотрит на меня так, будто заново прикидывает, кого привёз в дом.
— Наводи справки, — роняет он наконец. — Мои люди тебе откроются, я велю. А ты за это найдёшь мне след Скейна. Услуга за услугу.
Услуга за услугу. Вот теперь это снова сделка, ясная и деловая, и мне так спокойнее, потому что на сделке я стою твёрдо, а на жалости бы поскользнулась.
* * *
Ночью, когда замок затихает, я достаю из памяти то, что весь день гнала прочь, — слова обозника про то, что отец умер скоропостижно. Вот это «скоропостижно» и не даёт мне покоя.
Отец был крепок: шестой десяток разменял, а ворочал пудовые мешки наравне с грузчиками и смеялся, что переживёт нас всех. Женился на Северине по весне, я тогда, глупая, радовалась, что не доживать ему век одному, а по осени он слёг, и слёг быстро, нехорошо: мучился животом, чернел, сох на глазах.
Лекарь ходил, Севериной приведённый, поил отварами, качал головой, и к холодам отца не стало.
Тогда я не считала, тогда я хоронила и плакала, было не до счёта. А теперь считаю, и цифры складываются в такое, от чего меня мутит.
Здоровый мужчина, молодая жена, которой достаётся всё до последнего гроша, скорая мучительная болезнь, какой у него прежде не бывало, и чужой лекарь со своими отварами.
И это «скоропостижно». Так же скоропостижно уходили и «скорбящие души» в Обители, когда за них было заплачено вперёд, — тем же аккуратным, чистым почерком, каким убрали Кресса в запертой каморке.
Я сижу в темноте и позволяю себе одно: стискиваю зубы так, что сводит скулы, и молчу, пока внутри не отпустит. Не плачу, плакать я отучилась ещё в келье, там слёзы не в цене.
Просто держу в кулаке эту новую страшную цифру, пока она не остынет и не ляжет к остальным, отдельной строкой. Отца, кажется, убили — медленно, отваром, руками Северины. А ей это кто-то оплатил, дал и денег, и лекаря со склянками.