Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Королю мы посылаем список ряда. Он, говорят, читал его дважды и один раз рассмеялся — там, где про вспыльчивый нрав в узде. Собора не было. Двор счёл это дерзостью, потом чудачеством, а после и вовсе забыл, потому что при дворе всё быстро забывают.

Мы — не забыли. Ряд висит теперь в рамке в той самой зале, между окон, там, где Мила грозилась развесить счётные листы. Она, впрочем, свои тоже развесила, рядом. Так что стена вышла именно такой, как я и хотела: вся в цифрах.

Дом призрения открывается к осени.

Не за глухой стеной. В бывшем купеческом подворье у реки, светлом, с окнами на воду, с воротами, что не запираются днём. Над воротами нет ни короны с чертами, ни дракона с брусками — я нарочно велела не вешать герба. Простая доска: «Тихий двор. Для тех, кому некуда».

Первой я перевожу туда мамашу Сольвейг.

Её устраивают в комнате с окном на реку, потому что Фенн, который теперь, отбывая ссылку, лечит бесплатно и ворчит, что это хуже петли, сказал: таким нужен свет и вода за окном, больше им уже ничего не нужно. Сольвейг садится у окна, глядит на реку и качается, и тянет своё, без слов, по кругу. Её никто не трогает. Ей приносят есть дважды в день, и не потому, что за неё заплатили, а потому что она есть.

Я захожу к ней в первый вечер, сажусь рядом, и мы вместе смотрим на реку.

— Помните, — говорю я, хоть и знаю, что она не помнит и не ответит. — Вы пели по ночам, а мне было слышно этажом ниже. Я тогда лежала в нижней келье и считала засовы. И думала: вот к чему тут приводят. К тёплой комнате наверху, где поют без слов. Я боялась стать вами больше, чем боялась смерти.

Сольвейг качается и глядит на воду.

— А теперь я привезла вас сюда, где у окна река, — говорю я. — Не в тёплую комнату. В светлую. Разница, может, и небольшая, но она есть, я её сосчитала.

Она вдруг перестаёт качаться. Поворачивает ко мне голову — медленно, будто это стоит ей великого труда, — и смотрит на меня, и в пустых её глазах на один короткий миг проступает что-то похожее на человека. Она не говорит ничего. Только поднимает руку и трогает мой рукав, тихонько, как трогала когда-то Мила, принося воду.

Потом рука опадает, и Сольвейг снова отворачивается к реке.

Я сижу с ней до темноты.

Так, Талия. Ты открыла дом, где приход стоит на жизни, а не на смерти. Первую строку в новой книге ты вписала нынче: имя, комната, окно на реку. Восемнадцать «скорых попечений» ты не отменишь и двадцать три тела из-под извёстки не поднимешь. Но эту одну строку ты вписала на свет, а не под известь.

С неё и начнём считать заново.

Глава 49

Приход больше расхода

Проходит год.

Я узнаю об этом не по календарю, а по метке. В ту ночь, когда исполняется ровно год с того вечера на ступенях королевской палаты, она вспыхивает во сне — не болью, теплом, — и я просыпаюсь оттого, что рядом просыпается Дамиан, разбуженный тем же самым, и мы лежим в темноте и смотрим друг на друга, и оба смеёмся, поняв, в чём дело. Метка ведёт свой счёт исправнее меня.

К этому дню дом Вардис не узнать.

Соляной Предел, куда я когда-то въезжала в темноте мимо потухших окон, стоит теперь при огнях, с новой кровлей, с полными складами. По возвращённым откупам снова идёт соль Вардисов, и идёт густо; я веду по ним книги сама, и это, пожалуй, лучшие книги, что я вела за жизнь, оттого что в них нет ни единой чужой смерти, одна только соль да честный прибыток. Дамиан по-прежнему считает вслух моим способом, столбиком, и по-прежнему делает вид, что научился этому не у меня.

Дом Хартвудов тоже поднялся. Лавку на Мучном ряду я отстроила заново, вернула на неё отцовскую вывеску — ту, обгорелую, «Хартвуд и», а рядом, новой доской, дописала «дочь». Лемке возит мне соль, Тмарик воск, и по рядам про меня больше не звонят дурного: теперь звонят другое, и от этого другого мне, признаться, неловко, но я терплю.

Скейна казнили осенью, тихо, без толпы. Я не пошла. Мне рассказывали, что он до последнего держался прямо и не сказал ни слова, и что перед смертью попросил только перо и бумагу, чтобы, говорят, свести какой-то свой последний счёт. Ему не дали. Я думаю, он и без пера его свёл. Такие сводят в уме.

Обители по всему королевству закрывают одну за другой. Мессир Атрел ведёт это уже второй год и, встречая меня, ворчит, что я испортила ему спокойную старость, а глаза у него при этом молодые. Полтора десятка домов вскрыты. Из-под полов подняли столько, что король велел завести отдельную книгу, куда вписывают всех, кого удаётся назвать по имени. Книга толстая. Я иногда её читаю. Это тяжёлое чтение, но кто-то должен, а я умею читать книги.

Ханну судили той же зимой, отдельно от прочих.

Я ходила. Не свидетелем — я ей была не нужна, за неё говорили перехваченные письма да её собственное признание, ровное и усталое, как всё, что она делала. Ей дали не петлю, а монастырь, настоящий, из тех, где вправду молятся, — за то, что двадцать три года её держали за мёртвого сына, и суд это зачёл. Уводя, она нашла меня глазами в зале и кивнула. Один раз. Я кивнула в ответ. Мы с ней ничего друг другу не должны, но что-то друг про друга знаем, и это «что-то» тяжелее всякого долга.

Барон Кейд уехал из столицы вскоре после большого суда и, говорят, женился где-то в провинции на тихой богатой вдове. Я желаю вдове удачи и советую ей самой вести книги.

Тихий двор у реки живёт.

В нём теперь тридцать душ, и не все они безнадёжны: иные, отогревшись за год на свету и на реке, начинают говорить, потом вспоминать, потом проситься домой, и кое-кого мы отправляем домой, и это лучшие дни в моей новой книге. Мамаша Сольвейг не вспомнила и не заговорила. Она умерла зимой, у своего окна, глядя на реку, тихо, во сне. Я была рядом. Её похоронили по имени, с бумагой, в освящённой земле, не под полом, и на камне вырезали то немногое, что мы о ней знали: «Сольвейг. Пела».

Больше я про неё ничего не скажу. Есть счета, которые не сходятся, сколько ни считай, и этот — один из них.

Мила растёт.

Ей теперь тринадцать, и она вымахала за год на голову, и считает уже так, что я всё чаще ловлю себя на желании спрятать от неё книги, пока она не выучилась считать лучше меня. Она зовёт меня по имени, а Дамиана — «ваша милость», и делает это с такой торжественностью, что он давно махнул рукой и откликается. Кошку она завела. Кошка облезлая, злая и хромая — Мила выбрала на рынке самую негодную, потому что, сказала она, красивую и без неё возьмут, а эту некому. Я не стала спорить. Я поняла.

Матушку Агнессу судили после Скейна и приговорили к тому же монастырю, что и Ханну, только к строгому, где не выходят за стену до смерти. Она выслушала приговор, не дрогнув, и, когда её уводили, попросила дозволения сказать мне слово. Ей дозволили.

— Ты помнишь наш первый вечер, дитя? — спросила она. — Я щупала твои пальцы и прикидывала, что с тебя снять. И сняла бы всё, до колечка. А ты, оказывается, всё это время прикидывала, что снять с меня. Кто ж знал. — Она усмехнулась своей приторной усмешкой, от которой теперь не осталось ни капли масла, один сухой холод. — Тебя бы к нам приказчицей, Талия. Мы бы с тобой развернулись.

— Мы бы с вами не сработались, матушка, — сказала я. — У нас разные книги. У вас приход стоял на смерти. У меня — на жизни. Такие книги не сводятся.

Её увели. Больше я её не видела и вспоминаю редко, а когда вспоминаю, всегда с тем же холодком: не оттого, что она была злодейка, а оттого, что была она обычная. Хороший приказчик при дурном деле. Таких много, дитя. Она была права в одном: их много.

Фенн отбывает ссылку на севере и лечит бедных бесплатно, потому что иначе ему запрещено. Пишет он мне раз в сезон, скучным своим слогом: столько-то принял, столько-то выходил, столько-то не смог. В конце всякого письма приписывает одно и то же: «Руку берегите, госпожа, она у вас мёрзнет к перемене погоды». Странный человек. Он спас Дамиану жизнь по холодному расчёту, а нынче единственный раз в жизни делает что-то не по расчёту — беспокоится о чужой руке. Люди, как говорил Скейн, всегда подводят. Иногда, оказывается, и в хорошую сторону.

48
{"b":"973767","o":1}