Он в цветах короны, при печати и грамоте, и грамоту вручает не хозяину дома. Мне. Лично, сверившись с именем дважды.
«Талии, дочери Ансельма Хартвуда, купеческого сословия, надлежит незамедлительно явиться в столицу, в Торговую палату, дабы держать ответ по обвинению в подлоге, хищении и присвоении имущества торгового дома „Хартвуд и дочь“, каковые деяния совершены ею до пострижения в обитель…»
Дальше я не читаю. Дальше можно не читать.
Так вот как он играет теперь. Ножом меня не достать, пока я под крылом дракона, — зато можно достать законом. Вытащить «мёртвую» дочь Хартвуда на свет, в столицу, в палату, где у Скейна всюду свои уши и свои судьи, и там уже спокойно, по всем правилам, повесить на меня то, что вытворяла с моим домом Северина. Меня зовут держать ответ за ограбление, которое ограбило меня.
Гонец ждёт ответа. Дамиан стоит рядом, снова холодный, снова чужой, и по лицу его не прочесть ничего. А я держу в одной руке королевскую грамоту, другой, рассечённой, зажимаю метку, о которой никто не должен знать, и понимаю очень ясно одну вещь.
Меня только что выманили из единственной норы, где я была жива. И идти туда придётся. За грамотой стоит суд, а суд — это тоже счёт, только чужой рукой. А чужой счёт, Талия, ты всегда умела переписать на свой лад.
Осталось дожить до столицы.
Глава 16
Ни владения, ни клетки
В столицу едем шесть дней.
Метка не болит. Она просто есть — тёмный след на запястье, к которому я всё время возвращаюсь пальцами сквозь рукав. Когда Дамиан рядом, я об этом не думаю. Когда он уезжает вперёд, к дозорным, что-то под кожей натягивается и тянет туда, за ним. Я прячу руку в рукав глубже.
Он держится так, будто той ночи в переходе не было. Меняет лошадей, ставит дозоры, ночует у другого костра. Со мной говорит про заставы и подорожные. За шесть дней он ни разу не назвал меня по имени и ни разу не подъехал ближе, чем на два корпуса. Я держусь так же. Мы оба хорошо умеем делать вид.
На первом ночлеге я лежу без сна и слушаю, как воет ветер в трубе постоялого двора. На втором меня будит собственная рука: во сне я стянула рукав и прижала метку к груди, как прижимают ушибленное место. На третий день Дамиан надолго уходит вперёд с разъездом, а я остаюсь среди чужих людей, и нитка натягивается так, что делается тяжело дышать. К вечеру, когда он возвращается, я ловлю себя на том, что встаю ему навстречу прежде, чем успеваю подумать. Он это видит. Отворачивается первым.
На четвёртый я уже знаю все его повадки. Как он трогает шрам на костяшке, когда думает. Как встаёт до света и обходит лошадей сам, не доверяя конюхам. Как ест мало и быстро, будто по привычке не задерживаться за столом. Я запоминаю всё это против воли.
На пятую ночь я не выдерживаю.
Мы одни у костра, остальные спят. Дамиан подбрасывает ветку, смотрит, как она занимается.
— Давайте условимся, — говорю я. — Пока не мешает. Я не стану вашей женой во владении.
Ветка трещит. Он не поднимает глаз.
— Откуда эти слова.
— В Обители наверху жила женщина. Сольвейг. Её кто-то когда-то взял себе — по метке, по любви, неважно. Я видела её один раз. Чистое платье, причёсана, кормили с ложки. Она качалась на кровати и пела без слов. — Я подтягиваю колени к груди. — Вот что такое жена во владении. Когда о тебе заботятся, а спросить забывают.
Он молчит. Огонь ложится ему на скулу, на расстёгнутый ворот, на руку с меткой, которую он держит на колене ладонью вниз — как я свою.
— Мой отец так держал мать, — говорит он наконец. — За стены не выпускал. Берёг. — Он обламывает следующую ветку. — Она умерла раньше пожара. Просто внутри.
Он бросает обломки в огонь.
— Значит, ни владения, — говорю.
— Ни клетки. — Он смотрит на меня через костёр, впервые за пять дней прямо. — Только дело. Общий враг и общий счёт.
— Это я умею.
Уголок его рта дёргается.
— Знаю. За то и купил.
Он ложится, отвернувшись к огню. Я долго сижу, обхватив колени, и слушаю, как он не спит.
На шестой день, у последней заставы перед столицей, нас останавливают.
Застава большая, с досмотром: война контрактов войной, а пошлину со всех, кто въезжает торговать, корона берёт исправно. Стражник в потёртом кафтане переписывает проезжих в книгу, лениво, через слово зевая. Дамиан подаёт подорожную. Стражник ведёт пальцем по строчкам, шевелит губами — и вдруг перестаёт зевать.
— Хартвуд, — читает он. — Талия, дочь Ансельма. — Он поднимает на меня глаза, уже не сонные. — А ну-ка постой. Про эту фамилию нам с утра бумага пришла. Особая.
Я сижу в седле прямо и смотрю поверх его головы, будто мне всё равно, а сама считаю: сколько шагов до леса, сколько людей на заставе, успею ли. Не успею. Их шестеро, а в руках у меня ничего, и за спиной у стражника уже другой тянется к рогу — трубить.
Дамиан не двигается с места. Только меняется голос — становится ниже, тяжелее, и слова падают в стражника, как камни в колодец.
— Бумага пришла на обвиняемую, которую надлежит доставить в Торговую палату, — говорит он. — Живой и в срок. Я и есть тот, кто её доставляет. Лорд Дамиан Вардис, Дракон Соляного Предела. Хочешь протрубить в рог и объяснить потом старшине Ортвину, отчего ты задержал его свидетельницу на заставе и сорвал слушание, — труби.
Стражник смотрит на него снизу вверх, и я вижу, как до него доходит: перед ним не купец. Перчатка на руке Дамиана, что лежит на луке седла, чуть сжимается, и по коже под ней на миг проступает что-то тёмное, чешуйчатое, и тут же гаснет. Рука у стражника с рогом опускается сама собой.
— Так это… при вас она, ваша милость. — Он захлопывает книгу. — Тогда чего ж. Проезжайте. Мы ничего.
Мы трогаем шагом, мимо шлагбаума, мимо расступившихся людей. Я жду, пока застава скроется за поворотом, и только тогда позволяю себе выдохнуть.
— Спасибо, — говорю тихо.
— Не благодари. — Дамиан смотрит вперёд, на дорогу. — Ты видела, как это было. Одно моё слово — и вся застава уже знает, что дочь Ансельма Хартвуда жива и едет в столицу под рукой дракона. К ночи это будет на трёх постоялых дворах. К утру — у Скейна. Я тебя не спрятал. Я тебя показал.
Я молчу, потому что он прав. За то, что меня не заковали на заставе, заплачено вперёд — и заплачено тем, что теперь весь тракт знает, где я и с кем. Ещё одна строка. Их у меня уже целая книга.
Столица встречает шумом и запахом, от которого я отвыкла, — дым, рыба, кожа, деньги. Я родилась в таком городе. Тот был меньше и добрее, и в том городе меня знали по отцовской вывеске. Здесь я никто. Здесь у Скейна на каждом углу свои уши, и я вжимаю подбородок в платок всякий раз, как мимо проходит человек, что смотрит на меня на полвзгляда дольше, чем нужно.
Своего дома у Дамиана здесь нет, старый продали ещё при отце. Нас селят в наёмных комнатах при купеческом подворье, тесных и дорогих. Дамиан отсчитывает хозяину серебро, не торгуясь, и я смотрю, как убывает кошель. Он ловит мой взгляд и убирает кошель за пазуху.
— Не считай, — говорит.
— Поздно, ваша милость. Уже посчитала.
Комнат две, разделённых тонкой стеной, и одна дверь на две. Дамиан обходит их первым, заглядывает в окно, проверяет засов, только потом впускает меня. У окна он стоит дольше, чем нужно: смотрит вниз, во двор, запоминает, кто входит и выходит. Я уже знаю этот его взгляд. Так он глядел на собственный двор в Соляном Пределе, когда искал, откуда придёт нож.
Грамоту я перечитываю в тот же вечер, слово за словом. Один раз, второй. К третьему разу руки уже не дрожат.
Меня, Талию Хартвуд, обвиняют в подлоге и хищении из дома «Хартвуд и дочь». В том, что я — ещё до пострига, пока жила в отчем доме, — переписывала счета, уводила товар, присваивала деньги и тем разорила дело. Всё, что сделала Северина, здесь переложено на меня. Бедная вдова, разбирая руины, будто бы только теперь дозналась, кто пустил дом прахом: порочная падчерица, которую по доброте отправили в святую обитель замаливать грех.