Столбец получается короткий. Совсем короткий. И в самом низу его стоит имя, от которого я долго сижу неподвижно.
Наутро я иду к Дамиану и кладу перед ним этот столбец.
— Ваша милость. Крот в доме не умер вместе с Виго. Он жив и пишет Скейну до сих пор. — Я гляжу ему в лицо, потому что то, что скажу, надо говорить в лицо. — И это тот, кому вы верите больше всех оставшихся. Тот, кто был при вас всю жизнь. Кто открыл мне первые книги в первый день, помните? Кто носит ключи от всего дома после Кресса.
Дамиан смотрит на имя в самом низу столбца. Лицо у него не меняется, и от этой неподвижности мне холоднее, чем от крика.
Ханна.
— Нет, — говорит он наконец. Тихо. — Ханна нянчила меня. Ханна осталась, когда сбежали все. Ты ошиблась, Талия.
— Может быть. — Я не отвожу глаз. — Я и про Виго так говорила: может быть. Помните, чем кончилось? Я не прошу верить. Я прошу проверить. Тем же способом. Дать ей солгать — и посмотреть, куда пойдёт ложь.
Он долго молчит. Я вижу, чего ему стоит не смахнуть мой столбец со стола вместе со мной. Двадцать лет он терял всех: родителей, слуг, Кресса, Виго. Осталась одна старуха, что зовёт его деточкой и носит ему горячее. И вот я кладу ему на стол и её.
— Если ты ошиблась, — говорит он наконец, и голос садится, — я тебе этого не прощу.
— Если я ошиблась, ваша милость, я первая буду рада. — Голос у меня тоже не тот. — Ханна ко мне добра. Она единственная в том доме сказала мне доброе слово. Думаете, мне легко писать её имя?
Он поднимает на меня глаза, и что-то в них меняется — не смягчается, а будто трескается лёд.
— Как проверить.
Я объясняю. Мы пустим слух — только для Ханны, для неё одной. Что настоящие книги дома Хартвудов, те, за которыми охотится Скейн, спрятаны в столице у надёжного человека и будут предъявлены на суде. Место назовём ложное. Если Ханна чиста — ничего не случится. Если нет — Скейн пришлёт людей туда, где книг нет. И тогда мы возьмём его руку на пустом месте, не потеряв ни книг, ни Юста.
— Ты используешь мои же книги как приманку, — говорит Дамиан.
— Ложное место, ваша милость. Настоящие книги знает только Юст, и он молчит. Я рискую не книгами. Я рискую тем, что вы возненавидите меня, если Ханна пойдёт к Скейну. — Я собираю бумаги. — Но это дешевле, чем если она и дальше будет писать ему под руку, а вы будете думать, что в доме уже чисто.
Он соглашается. Молча, одним кивком, как соглашаются на операцию, которая либо вылечит, либо убьёт.
Слух я роняю на другой день — при Ханне, будто в разговоре с Дамианом, вполголоса, так, чтобы она услышала, разливая нам горячее. Что книги в столице, у стряпчего, на такой-то улице, и предъявим мы их на суде, и тогда вдове с её печатью конец. Ханна не вздрагивает, не меняется в лице. Ставит миски, подливает, желает доброй ночи и уходит, шаркая, — старая, согнутая, добрая.
Я почти надеюсь, что ошиблась.
На третью ночь человек Дамиана, посаженный караулить у той ложной улицы, приносит весть. К дому стряпчего, где нет и не было никаких книг, приходили. Двое, тихо, под утро. Осмотрели, попробовали замок, ушли ни с чем. А послал их — караульный проследил до самой конторы — торговый дом Кальбеков.
Кальбеки. Скейн.
Я стою с этой вестью в руках и не чувствую никакого торжества. Только тяжесть. Где-то в комнате рядом Дамиан сейчас узнаёт то же, что и я: старуха, что вынесла его ребёнком не из огня, так из пустого дома, что кормила его горячим, когда сбежали все, — все эти годы держала руку Скейна на его горле. И скармливала этой руке каждый его шаг.
Дверь открывается. Дамиан стоит на пороге, и лицо у него такое, какого я ещё не видела. Не ярость. Не лёд. Что-то куда хуже.
— Она сейчас понесла это дальше, — говорит он глухо. — Мой человек её ведёт. Пойдём. Ты была права. И, Талия… — Он смотрит на меня, и в глазах у него стоит то, что он не умеет сказать словами. — Я обещал не простить, если ты ошиблась. Про то, что делать, если ты права, я не подумал.
Я иду за ним в темноту, и на душе у меня пусто и холодно.
Так падают последние стены. Сначала Виго, что вынес его из огня. Теперь Ханна, что вынянчила. Скейн отнимал у Дамиана не только дом и деньги. Он двадцать лет по одному отбирал у него всех, кому тот мог верить, — чтобы в нужный день дракон остался совсем один и его можно было взять голыми руками.
Одного Скейн не досчитал. Рядом с драконом теперь стою я. А меня в его книгах давно уже нет.
Глава 20
Предательство
Ханну берут в переулке за красильнями, когда она передаёт письмо.
Мы идём за ней в темноте, отстав на полсотни шагов, — Дамиан, я и двое его людей. Старуха шаркает медленно, часто останавливается, будто у неё болят ноги, и всякий раз оглядывается, но нас не видит: смотрит она не так и не туда, как смотрел бы человек, которому нечего скрывать. У глухой стены её ждёт мальчишка-посыльный. Ханна суёт ему что-то в руку, мальчишка суёт что-то ей, и в этот миг люди Дамиана выходят из темноты с двух сторон.
Мальчишка бросается бежать, его ловят за шиворот. Ханна не бежит. Стоит, прижав к груди узелок, и смотрит на нас — на меня, на Дамиана, — и лицо у неё делается не испуганным, а усталым, будто она давно ждала этой минуты и теперь даже рада, что дождалась.
Дамиан забирает у мальчишки то, что тот получил от Ханны. Письмо, ещё не запечатанное. При свете фонаря я читаю через его плечо. Почерк ровный, старушечий, и в письме — всё. Что книги якобы у стряпчего на такой-то улице. Что дракон готовит их к суду. Что «девчонка-счетовод» ведёт дом Вардиса за нос и её пора убрать вернее, чем в прошлый раз. Внизу — не подпись. Значок. Три волнистые черты и корона.
— Двадцать лет, — говорит Дамиан. Тихо, ей одной. — Ты писала ему двадцать лет?
— Двадцать три, деточка. — Ханна не отпирается. Голос у неё спокойный, почти ласковый, тот самый, каким она подливала мне горячее. — С той ночи, как сгорели твои отец с матерью.
— Ты была там. — Он говорит это не как вопрос.
— Я их и заперла. — Старуха произносит это ровно, глядя ему в лицо, и я чувствую, как каменеет рядом со мной Дамиан. — Не по своей воле, деточка, если тебе легче. Мне велели. У меня был свой сын, и его держали за это горло. Скажешь — сын умрёт. Запрёшь дверь — сын будет жить. Я заперла. А тебя потом вынесла — потому что про тебя приказа не было. Про тебя приказ пришёл позже.
Я стою и слушаю, и мне холодно так, как не было даже в кладовой, полной дыма. Не крот перед нами. Не купленная за деньги душа. Женщина, которую сломали ровно тем же способом, каким Обитель ломала своих гостий: взяли за самое дорогое и держали, пока не перестанет сопротивляться. Двадцать три года она носила Дамиану горячее и писала Скейну под руку, и всё это время внутри у неё, наверное, было так же пусто, как у Сольвейг наверху.
— Где твой сын сейчас, — спрашиваю я. Дамиан вздрагивает: он про сына не подумал, ему не до того.
Ханна поворачивает ко мне голову, и впервые в её глазах что-то живое.
— Умер. Десять лет как. — Она усмехается, страшно. — Только мне сказали об этом два года назад. Восемь лет я писала за мёртвого. Берегла того, кого уже давно закопали.
В переулке тихо. Мальчишка-посыльный перестал вырываться. Люди Дамиана смотрят в землю.
— Тогда почему, — говорит Дамиан, и голос у него ломается, — почему ты не пришла ко мне два года назад? Когда узнала, что беречь больше некого? Я бы… — Он не договаривает.
— А что бы ты, деточка? — Ханна смотрит на него почти с жалостью. — Простил бы? За мать с отцом? Я не прощения искала. Мне уже всё равно было. Куда идти старухе, у которой ни сына, ни совести? Я просто ждала, когда меня возьмут за руку. Вот, взяли. Спасибо ей. — Она кивает на меня. — Долго же ты искала, девочка. Я боялась, помру раньше, так и не отмучившись.
Я не знаю, что на это ответить, и не отвечаю.
Дамиан молчит долго. Потом отдаёт своим людям короткий приказ: увести, запереть, глаз не спускать, к ней никого. Ханну уводят, и она идёт покорно, всё так же прижимая к груди пустой узелок, и не оглядывается.