На столе перед драконом разложены книги — толстые, в потёртой коже, и я узнаю их сразу, всем нутром: приходно-расходные книги торгового дела, и дело не из мелких. Он раскрывает одну наугад, разворачивает ко мне и говорит буднично, будто спрашивает, который час:
— Управляющие клянутся, что дом в прибытке, а казна пустеет. Где-то тут ложь, купеческая дочь. Найди мне её — и, может быть, доживёшь до вечера.
Может быть, доживёшь до вечера. Он даже не грозит, просто называет цену вопроса, спокойно, так же, как я вчера называла Агнессе цену краденого припаса. Что ж, будем торговаться на его языке.
Я сажусь. Руки на мгновение делаются чужими, ватными — и не от страха, врать себе не стану, страх тут рядом и никуда не делся, — а оттого, что за месяц в сырой яме я успела забыть, каково это, когда под пальцами настоящая книга, а не холодный камень. Открываю с середины, где обычно и прячут самое интересное, и веду глазами по столбцам. Первую страницу просто читаю, привыкаю к чужому почерку, к тому, как этот писарь ставит цифры, где жмётся, а где размашист. Со второй уже начинаю видеть, к третьей знаю, что искать. Дом огромный: соляные тракты, обозы, склады в трёх городах, откупа. Денег через эти книги проходит столько, что у меня, дочери лавочника, на миг захватывает дух. И этих денег кое-где недостаёт.
— Вот здесь, ваша милость. — Голос звучит ровнее, чем я ждала, и от этого мне самой легче. — Соль вы возите своими обозами: свои возчики, свой фураж. А в этой книге фураж на обоз списан дважды — раз при выходе со склада и другой раз будто бы на обратном пути. Мелочь, по грошу с версты. Только вёрст у вас тысячи, а обозов сотни, и за год из этих грошей набегает вот столько.
Я макаю чужое перо и вывожу на краю листа число. Крупное. Дракон смотрит сначала на него, потом на меня, и в лице у него что-то смещается: так купец в ряду вдруг понимает, что перед ним не пустая девка, а тот, с кем придётся считаться всерьёз.
— Дальше, — говорит он.
— А дальше хуже. — Я переворачиваю страницы, складывая на ходу. — Двойной фураж — это ваш обозный писарь приворовывает по мелочи, из жадности, тут ничего сложного. А вот здесь ворует уже не он. Смотрите: соль отпущена по книге на сорок возов, а откупщик в городе принял тридцать восемь. Два воза растаяли между складом и заставой. И так каждый месяц, ровно по два воза. Кто-то наверху уводит их в сторону и продаёт мимо вашей казны. И знает при этом и ваши обозы, и ваши заставы, и ваши книги. Человек это непростой. Из тех, кому вы доверяете.
В трапезной делается очень тихо. Агнесса у стены перестаёт стелиться и настораживается — почуяла, что разговор свернул не туда, куда она рассчитывала. А дракон медленно откидывается на спинку кресла и глядит на меня не мигая, и вертикальные зрачки сужаются в две злые чёрточки.
— За месяц никто из моих людей этого не разглядел, — произносит он тихо. — А ты разглядела за четверть часа.
— Ваши люди в этих книгах живут годами, ваша милость, глаз замылился. А я гляжу впервые, мне и видно свежо. — Я откладываю перо и складываю руки на коленях, смиренно, как здесь положено. И всё же не могу удержаться, договариваю, хотя, может, и зря: — Только вот беда. Тот, кто крадёт у вас по-крупному, теперь узнает, что в вашем доме завёлся кто-то, кто умеет читать эти книги правильно. И жить такому человеку он вам не позволит.
Договорила — и сама холодею, потому что не о нём я сейчас, а о себе. Дому Агнессы я нужна мёртвой к приезду лекаря. А если этот дракон встанет, поблагодарит за услугу и уедет один, то к вечеру обоих заказчиков разом уважат одной бумагой: умерла, мол, гостья своей смертью, слаба была и телом, и духом. И спорить с той бумагой будет уже некому.
Дракон молчит долго, и молчание тянется, как плохой долг. Потом переводит взгляд на Агнессу, и та под этим взглядом словно делается ниже ростом.
— Настоятельница. Гостья едет со мной.
— Ваша милость! — Вся приторность слетает с Агнессы разом, голос делается визгливым. — Да как же можно, за неё уплачено, у неё скорбь великая, ей молиться надо, душу отца спасать…
— За неё уплачено, — повторяет он, и я слышу, как в этих двух словах он понимает всё разом: и за что в таких тихих местах платят вперёд, и что за скорбь тут врачуют. — Кем и за что, допытываться не стану, некогда мне. Одно скажу: мне она нужнее, чем твоим святым стенам. Назови цену — во сколько тебе встанет забыть, что эта девка вообще у тебя гостила.
Вот оно, Талия. Тебя не спасают — тебя перекупают, прямо здесь, поверх головы у взбешённой настоятельницы, как перекупают спорный воз соли на глазах у прежнего хозяина. И, если честно, впервые за весь этот месяц я не против, чтобы меня купили. Лишь бы увезли за эти ворота. А там уж я сама разберусь, во что обошлась и во что ещё обойдусь.
Глава 6
Цена вопроса
Торгуются они долго и, надо отдать должное, всерьёз. Агнесса заламывает несусветное: тут и пансион за месяц вперёд, и «понесённые труды», и особо, вполголоса, за «беспокойство перед благодетелями», под которыми она имеет в виду Северину, хоть имени и не называет. Дракон слушает вполуха, будто она не цену набивает, а отгоняет мух, а потом роняет своё число — вдвое меньше, и таким тоном, что ясно: третьего слова не будет. Агнесса кривится, охает, поминает святых, но я вижу по её быстрым сухим глазам, что она давно согласна и просто по привычке дожимает последний грош. Торговаться она умеет, этого не отнять. Одна порода, до последней жилки.
Стою у стены, куда меня задвинули, молчу, как велено, но считать не перестаю — этого не отнять даже здесь. И счёт выходит невесёлый. За меня живую сейчас платят меньше, чем Северина отдала за меня мёртвую. Занятная арифметика: мёртвая я освобождала мачехе весь дом сразу, чисто и без хлопот, а живую надо ещё увезти, спрятать, с кем-то сторговать — сплошная морока. Знала бы раньше, что вся моя цена упирается не в меня, а в чужое удобство, может, и не так убивалась бы ночами над отцовскими книгами. Хотя нет, кого я обманываю. Убивалась бы точно так же. Книги-то были отцовские.
Наконец Агнесса называет последнее число, дракон коротко кивает, и по этому кивку я понимаю, что сговорились. Настоятельница тут же оборачивается ко мне, и на сухое лицо снова наползает та приторная материнская ласка, от которой у меня всякий раз сводит зубы.
— Вот и славно, вот и слава богам, — воркует она, будто и не она полчаса назад рядила меня в покойницы и торговалась за мои поминки. — Господин о тебе позаботится, дитя. Ты уж служи ему верой и правдой, слушайся во всём, а нас, грешных, не поминай лихом. Мы тебе только добра желали.
— Как же вас не поминать, матушка. — Отвечаю тихо и ровно, и она чуть настораживается, не сразу поняв, к чему я клоню. — Всю жизнь теперь буду поминать. Такое не забывается.
Она предпочитает счесть это за благодарность и кивает, довольная. Ну и пусть. Я и правда её не забуду — ни тёплой комнаты наверху, ни лекаря, что пишет живым смертные бумаги. И цифру, что она хладнокровно вывела на моей голове, тоже не забуду. Всё это уложено внутри отдельной строкой, и по этой строке я с ней однажды сочтусь. Не сегодня, само собой. Сегодня мне бы малого — выйти за эти ворота живой и не спугнуть удачу раньше времени.
Меня выводят во двор. Сундук, тот самый, что месяц назад роняли в грязь у моих ног, выносят следом — и, к моему удивлению, целым и даже не развязанным. Видно, копаться в жалких пожитках нищей гостьи Агнессе было неинтересно, не та пожива. Дракон уже в седле, вороной конь под ним нетерпеливо переступает и косит лиловым глазом, и я запоздало соображаю, что ехать мне предстоит не в карете. Кареты нет. Есть он, конь и я. И весь мой прежний уклад, где благородные ездят в возках, а купеческие дочери в крытых санях, кончился, похоже, ровно в эту минуту.
И всё-таки я оглядываюсь на дом — на окна, по которым вожу глазами, пока не нахожу то, что искала. В дальнем, забранном решёткой, мелькает серое платьице. Мила. Прижалась к прутьям, смотрит вниз, во двор, и лицо у неё такое, будто провожает единственного человека, что за всю её жизнь взял и спросил, как её звать. Я поднимаю руку — не машу, махать нельзя, Бенеда рядом, — просто раскрываю ладонь, коротко, ей одной. Держись. Я запомнила. Лицо в окне дёргается, и Мила прячется, а у меня внутри что-то нехорошо тянет, сильнее, чем я готова себе позволить. Бросать её здесь — не по себе, и это «не по себе» острее, чем я согласна признать. Ну ничего. Живая уеду — живая и вернусь. За ней в том числе.