Комнату я осматриваю сразу, по привычке всё раскладывать по местам. Печь топлена, дрова у стены — кто-то их носит, значит, кто-то сюда ходит. Дверь дубовая, засов снаружи, окно за решёткой. На столике гребень, миска с недоеденной кашей, чистая тряпица. За Сольвейг ухаживают даже лучше, чем за иной госпожой: причёсывают, кормят с ложки, наводят красоту на то, что от неё осталось. Чтобы было что показать родне, когда та приедет проститься и оставить последнюю, самую щедрую жертву. Меня привезли сюда доходить так же, как доходит она.
Ждать в тепле, оказывается, хуже, чем в холоде. На холоде тело всё время занято тем, чтобы не замёрзнуть, а в тепле остаётся одна голова, и голове немедленно нужно дело. Я нахожу его у окна. Оно широкое, за решёткой, но настоящее, и выходит прямо во двор, на склад и на ворота. Весь двор передо мной как на ладони. Хорошо: со двора всегда найдётся что посчитать.
К полудню приходит тот самый обоз, три подводы. Сестра Бенеда выходит принимать, при ней книга и безмен, а я смотрю сверху и считаю всё дважды. Один раз так, как считает она: подводы, мешки, палочки в книгу. Другой раз по-своему: сколько мешков и вправду легло на землю, сколько человек их таскает и с какой натугой, полон мешок или наполовину пуст. Два счёта должны сойтись, а они не сходятся.
Подвод три, а мешков снимают на две с половиной. Последняя телега наполовину пустая, сверху прикрыта рогожей для виду, и Бенеда её даже не думает проверять — машет рукой, ссыпайте, мол, знаю. А в книге у неё, надо полагать, все три значатся полными. Разницу, эти полподводы доброго припаса, возчик увезёт назад и продаст ещё раз, где-нибудь в другом тихом месте, а Бенеде за слепоту отсыплет её долю. Вон, отсыпает уже — что-то мелкое, из ладони в ладонь, у самой стены, где, по её расчёту, сверху не разглядеть. Только сверху всё видно отлично, дура ты серая.
Значит, матушку Агнессу обкрадывают в её собственном дворе — помесячно, аккуратно, по полподводы за обоз. И обкрадывает не чужой, а своя же ключница, та самая, кому доверены и ключи, и безмен, и книга. Так, Талия. Вот она и нашлась, цена, за которую меня оставят жить.
Придержать бы это при себе — то, что держишь про запас, всегда стоит дороже сказанного вслух. Но придерживать некогда: у меня день, самое большее полтора, а мёртвой знать что-либо уже ни к чему. Значит, продавать надо сейчас. И продать так, чтобы матушка поняла: я вижу её двор насквозь, а такой глаз в хозяйстве полезнее покорной падчерицы под доверенностью.
Агнесса приходит вечером, одна и без бумаги, и это само по себе кое-что говорит — решила пока по-хорошему. Спрашивает, тепло ли мне, покойно ли, не надумала ли я чего насчёт «того листа». Я отвечаю смиренно: насчёт листа думаю, а пока думаю, хочу отплатить ей за доброту. Она меня в тепло определила — я ей за это отплачу правдой. Хочет правду?
Она щурится. Видно, правду в этом доме предлагают нечасто.
— Ну, порадуй.
— А обкрадывают вас, матушка. Сегодня, при мне, средь бела дня.
И я рассказываю. Про три подводы и две с половиной, про рогожу на пустой телеге, про то, что переходит из ладони в ладонь у восточной стены, где всё видно из этого окна, если знать час. Называю, сколько это выходит за месяц и сколько за год. За год складывается прилично — для возчика с Бенедой прилично, для матушки прямой убыток. Пока я говорю, приторность сходит с её лица, как краска под дождём, и под ней открывается тот же считающий холод, что и у меня. Одной мы породы, матушка и я. Только счёт ведём в разные стороны.
— Давно? — спрашивает она наконец.
— Год, самое малое. А судя по вашим обозам, и дольше.
Агнесса умолкает, и в этом молчании я почти слышу, как у неё в голове щёлкают счёты. Год краденого припаса. Ключница, которой доверяли. И вдруг новенькая, что за одно утро разглядела то, чего сама матушка не замечала годами. Она не глупа и понимает, что я ей сейчас не услугу оказала. Я показала свою цену. Она долго смотрит на меня молча, и что-то в её лице меняется: ещё утром я была делом решённым — уплачено, оставалось исполнить, — а теперь она прикидывает заново. Живая да считающая, я вдруг понадобилась ей больше, чем мёртвая.
— Ступай спать, — роняет она. — С Бенедой я разберусь сама, а с тобой, дитя, потолкуем после. Завтра ко мне гость, важный, не до тебя будет. Проводим гостя — тогда всё честь по чести и обсудим. И лист, и прочее.
Это «прочее» она произносит так мягко, что понятнее некуда. Гостя проводят — и займутся мной. Выиграла я не помилование, а всего лишь отсрочку: день, может, полтора, ровно пока гостит важный гость. Что ж, за отсрочку и то спасибо. Отсрочка — это время, а во времени я кое-что понимаю.
Спать я не ложусь. Сижу у окна, в тепле, что мне выдали напоследок, и считаю всё подряд — подводы, мешки, двери, оставшиеся дни. Караулю рассвет, потому что рассвет приведёт гостя, а гость — единственное новое лицо в этом отлаженном, обкраденном хозяйстве, где все прочие числа давно сложились против меня.
* * *
Ворота открывают на сером рассвете. Я слышу их прежде, чем вижу, — тот же тяжёлый скрип несмазанных петель, под который меня сюда и ввезли, — и прижимаюсь лбом к холодной решётке.
Во двор въезжает всадник, один, без обоза и без свиты. И по тому, как перед ним расступаются, как сестра Бенеда сгибается пополам, а сама матушка Агнесса торопится навстречу, подхватив полы рясы, я понимаю: вот он, важный гость. Он спрыгивает с седла легко, слишком легко для такого роста, — высокий, весь в чёрном, тёмные волосы падают до плеч. На миг поднимает голову, то ли к стенам, то ли просто так, и я успеваю разглядеть его лицо. А в лице — глаза с узкими вертикальными зрачками, каких людям не достаётся. Дракон, самый настоящий, из тех, о ком у нас в лавке говорили только вполголоса.
Во дворе делается тихо, как не было с самого моего приезда. Даже кони прядают ушами и жмутся, чуя того, кто спешился, а матушка Агнесса, что торгует чужими жизнями и не морщится, семенит перед ним и кланяется. Голос её долетает даже сюда, наверх, — сладкий, подобострастный, точь-в-точь такой, каким она улещивала меня в первый день. Значит, есть на свете сила и над самой матушкой. Тем лучше: силу я уважаю, а с силой всегда можно поторговаться.
Так, Талия. В твою задачу только что вписали новое число, крупное и пока незнакомое. Осталось выяснить самое важное — пойдёт оно тебе в прибыль или в сплошной убыток.
Глава 5
Гость
За мной приходят ближе к полудню и на этот раз обходятся без бумаги. Серая сестра Бенеда — я теперь знаю, как её звать, и знаю про неё кое-что похуже имени — велит умыться, оправить платье и не позорить келью перед гостем. Голос у неё севший, а под правым глазом свежая краснота, которой вчера ещё не было. Матушка, стало быть, уже с ней «разобралась». Я умываюсь молча и запоминаю: услуга оказана, значит, за Агнессой теперь долг. В этом доме всё числится, я уже поняла, и рано или поздно всё предъявляют к оплате.
Ведут меня не вниз и не в тёплую комнату, а в ту самую трапезную, где я была в первый день. Только накрыто теперь совсем иначе — белая скатерть, серебро, вино, каких в кельях и в глаза не видели. Во главе стола сидит он.
Вблизи дракон ещё крупнее, чем казался со двора. Тёмные волосы убраны назад, лицо резкое, будто вырубленное в один заход, и от него тянет чем-то холодным и грозовым разом — так пахнет воздух перед молнией. На меня он не смотрит, пока Агнесса стелется рядом и перечисляет, какая я тихая и усердная гостья, как истово молюсь о душе покойного отца. Врёт складно, я бы и сама лучше не сложила, и от этого делается совсем тоскливо: складно врать здесь умеют все, кроме, похоже, меня.
— Довольно, — роняет он, не дослушав, и голос у него такой низкий, что по спине проходит холодок раньше, чем я успеваю себе это запретить. — Ты обещала мне того, кто разберёт счета. Это она?
— Она, ваша милость, она самая. Купеческого рода, к цифрам приучена с пелёнок. — Агнесса подталкивает меня к столу, и в спину мне впивается её сухой острый палец. — Услужи господину, дитя. Услужи хорошенько.