Солдаты окружили их и повели прочь со двора. Студенты и наставники, столпившись у стен, провожали их взглядами: младшие плакали, другие кричали, что это несправедливо, третьи хмуро молчали, а главный наставник шел рядом со стражей, и его голос дрожал от гнева:
— Вы ответите за это! Я буду жаловаться князю!
Заместитель начальника стражи даже не обернулся. Есть ли смысл жаловаться небу на то, что идет дождь?
Весть об аресте студентов разнеслась за стены Академии Сюйянь еще до полудня. Слуги, которые видели, как стражники выволакивали юношей из павильона, рассказали поварам; повара — торговцам, что привозили овощи и фрукты; а уж от торговых рядов весть разлетелась по всему городу, и к вечеру не было в Бэйчань человека, который не знал бы, что четверых старших учеников Академии забрали по обвинению в измене князю.
Все понимали, что обвинили их напрасно, и никто не сомневался в исходе.
В Академии царило смятение. Наставники собрались в главном зале и спорили до хрипоты. Преподаватель истории Лао Йе, старый седовласый ученый с длинной бородой, которого студенты за глаза называли Дедушкой, требовал немедленно отправить к князю молодого наставника, который пользовался при дворе уважением и мог бы поручиться за невиновных. Мастер каллиграфии, сухопарый мужчина средних лет, возражал: это только разозлит Цао Юаня и не смягчит приговора. Профессор литературы, единственная женщина среди наставников, сидела молча, смотрела в окно и вытирала слезы: она помнила этих четверых с первого курса. Помнила, как Бай Лин пытался сочинять и посвящал свои неуклюжие, неловкие строки ей. Помнила, как Сюй Кан каждую осень дарил ей самые красивые лунные пряники. Фан Эр, молчаливый и серьезный, цитировал судебный трактат «Хань Шу» с таким выражением, будто сами древние судьи говорили его устами. Ао Мэнь — замкнутый, странный, с вечно прямой спиной и надменным лицом, но с мягким и добрым сердцем, какого она не встречала ни у кого из своих учеников, — писал такие эссе о власти и мудрости, будто бы сам знал все это не понаслышке.
— Мы должны что-то сделать, — сказал наконец Лао Йе. — Я пойду к князю сам.
— Вас не станут слушать, — возразил мастер каллиграфии. — Вас даже не пустят.
— Тогда я буду стоять у ворот, пока не пустят.
И старый ученый действительно пошел. Он стоял у ворот княжеского дворца до поздней ночи, пока стражники не вывели его под руки прочь. Князю трижды докладывали о его приходе, и трижды князь отказывался его видеть; стража вежливо выпроводила его, и старик ни с чем вернулся в Академию — продрогший, донельзя рассерженный. Ученики, столпившиеся во дворе, встретили его молчанием: когда он вернулся один, они поняли, что надежды нет.
* * *
В дворцовой тюрьме время шло медленно, будто издеваясь, отсчитывало часы, тяжелые, тягучие, как смола. Всех четверых осужденных бросили в одну клетку, довольно сырую и тесную. Всего шесть шагов в длину и четыре — в ширину, с низким, давящим потолком и земляным полом, на котором кое-где лежали связки бамбука. Единственное окошко под потолком, забранное плотной решеткой, пропускало совсем немного света, а когда стемнело, тюрьма погрузилась в полную темноту, только луна иногда проглядывала сквозь тучи, и тогда сквозь тесное помещение наискосок ложились холодные серебряные лучи.
Бай Лин сидел, прислонившись спиной к холодной каменной стене, и смотрел в потолок, старательно загоняя обратно наворачивающиеся слезы. От безысходности не было сил даже плакать. Он понимал, что однажды князь узнает про них и планы окажутся под угрозой, но не предполагал, что все это случится так скоро — и так просто.
Сюй Кан обхватил колени и положил подбородок на холодные железные браслеты цепей. Его круглое, открытое и детски наивное лицо было таким несчастным, что друзьям было его жаль, однако ничем подбодрить его они не могли. Он тоже не плакал, хотя никогда не стеснялся в чувствах — видя, как остальные держатся, он тоже старался не уронить достоинство, несмотря на то, что это достоинство вдруг оказалось слишком тяжелым. Куда легче было кричать, выламывать решетку, бросаться на стены — легче, чтобы выплеснуть боль и страх, но бесполезно для исхода.
Фан Эр, как и обыкновенно, сидел с прямой спиной, сдвинув брови и глядя в пространство задумчиво и хмуро. Он думал о том, что же такое на самом деле правосудие, и неужели его отец, вынося приговоры, тоже руководствовался лишь приказом или доносом? Юноше не верилось, что все, чему их учили в Академии, развалилось при первом же столкновении с настоящим законом, который не только не защищает слабых, но и обвиняет их в том, в чем удобно обвинить. Ведь если бы разобраться — они толком не успели ничего сделать, и сведения о наместнике о князе наверняка еще не успели дойти.
Ао Мэнь лежал на старой истерзанной бамбуковой циновке и не шевелился. Отвернувшись к стене, он сжался от сырости и холода, подтянул колени к груди — никто не слышал ни всхлипов, ни даже дыхания. Его тонким и не очень сильным рукам было трудно удерживать тяжелые цепи, и он лежал так, как его и бросили солдаты. Сюй Кан, подсев поближе, осторожно тронул его за плечо, но юноша не откликнулся.
— Оставь его, — негромко проговорил Фан Эр. — Пусть поспит.
Друзья переглядывались, но никто не решался нарушить эту звонкую, тоскливую тишину. Однако и долго молчать казалось невыносимым; молчание напрягало еще сильнее, но что можно сказать, когда до смерти осталось всего несколько часов, и это неизбежно?..
Бай Лин осмелился заговорить первым. Его голос, обыкновенно звонкий и насмешливый, звучал так тихо и глухо, будто свеча погасла.
— А вы помните, как мы познакомились? Цзинь Сан и Ао Мэнь тогда уже дружили. Со мной общаться никто не хотел. Говорили, что я возился с поросятами, — он усмехнулся, невесело покачал головой. — Знай я тогда, что это будет не самой моей большой бедой — и думать бы не стал. А Цзинь Сан подошел ко мне и сказал: ты красиво пишешь. Научи и меня. Я тогда подумал, странный он. Чего ему от меня надо? Думал, что он надо мной посмеется, как и все. Но согласился зачем-то… Теперь вот его взяли во дворец, а я провалился.
— Неизвестно, что для тебя лучше, — возразил Фан Эр. — Смог бы ты служить при князе? Он — да, а ты?
Бай Лин пожал плечами, смутившись.
— Не знаю… Я всегда говорю, что думаю. Наверное, так бы меня казнили еще раньше.
Он засмеялся, но никто больше его не поддержал, и юноша прикусил губу, проглотив неуклюжий, неловкий смешок. Неожиданно поднял покрасневшее лицо Сюй Кан:
— Меня они тоже вдвоем нашли. Я тогда сбежал от упражнений и ловил карпа в пруду. По мне видно, что я никогда не любил цигун и тайцзи, — пошутил он. Сюй Кан был из тех, кто не только никогда не обижается на шутки, но еще изобретает новые и радуется, когда выходит смешно. — Цзинь Сан спросил, кого я ловлю такой здоровенной палкой, крокодила или водяного дракона. Ао Мэнь смотрел с таким любопытством, что я дал ему гарпун попробовать…
Сюй Кан тоже улыбнулся, вспомнив весну четыре года назад. Четвертый месяц выдался на редкость жарким, и они втроем, подоткнув подолы ханьфу, босиком прыгали по камням, брызгали водой во все стороны, ловили карпа на гарпун и хохотали до того, что кто-нибудь непременно падал в пруд — а потом сушились у маленького костра, пока не видел кто-нибудь из наставников, и жарили карпов на длинных обструганных палках, и ничего на свете не было вкуснее этой хрустящей жареной рыбы, пойманной только что, своими руками и с таким трудом. Цзинь Сан тогда сказал, что в южном море очень много рыбы, а Сюй Кан и Ао Мэнь ответили, что никогда не видели моря. Юноша обещал пригласить их в гости в Наньхэ и показать море, когда все закончится.
Но вот все закончилось, а Цзинь Сан не смог сдержать своего обещания.
Впрочем, друзья ни в чем его не винили — они всегда были заодно.
Потом они говорили о семьях. Перед самым страшным почему-то всегда вспоминается самое дорогое, то, о чем будешь жалеть напоследок. И хотя юные философы и без того редко виделись со своими родными, осознание того, что вот-вот они потеряют друг друга навсегда, сблизило их еще сильнее и впустило в сердце особенную, горькую тоску.