Много лет спустя я узнал, что теоретически это называется логической правдой. Получалось, что есть две правды. Одна — та, которая реально существовала, например моя беседа с секретарем митрополита. Другая вытекала из логики жизни, хотя на самом деле ее и не было.
При этом первая была куцая, малоинтересная, не представляющая ценности. Вторая же содержала богатый фактический материал, позволяла делать далеко идущие политические выводы.
В другой раз пришлось мне делать запись беседы, которую посол проводил с кем-то из местных предпринимателей, а я переводил. Записал, казалось бы, все, что было сказано обоими. Принес послу. Тот посмотрел, говорит обиженно:
— Что же вы самое главное упустили? Вы же ничего не написали об отношении предпринимателей к местным властям.
— Так он же ничего об этом не говорил, — возразил я.
— Верно, — согласился посол, — но я-то спрашивал. А он как прореагировал? Вспомнили? Он промолчал. Вот вы и напишите, что при поставленном в деликатной форме таком-то вопросе собеседник ушел от ответа, явно давая понять о небезопасности для него разговора на эту тему.
Раньше мне не очень понятна была формула «уйти от ответа». Ближе всего подходила в воображении манера поведения собаки, когда ругаешь ее за какие-нибудь проделки, а она отворачивает от тебя глаза и прижимает уши.
Вроде бы наш собеседник глаз не отводил и уши не прижимал. Но, с другой стороны, действительно ни слова не ответил, хотя видно было, что понял, о чем идет речь. Не захотел. Стало быть, прав посол. Собеседник ушел от ответа.
А если добавить, что он проявлял настороженность в отношении обсуждаемых вопросов, а вместе с тем личную доброжелательность и недвусмысленное желание продолжить разговор, получится более выразительная картина. Хотя при этом в записи не появилось ни одного слова, которое было бы ложно представлено как сказанное собеседником.
Подобно истории с логической правдой, я позже узнал, что это называется интерпретацией поведения собеседника. При этом всегда допустима и никогда не опровергается тенденциозная интерпретация. Ведь всякий имеет право в действительном увидеть желаемое.
Вместе с тем, возможна и полная противоположность описания реакции собеседника. Особенно если из нее надо сделать какие-то серьезные выводы. Некоторые выдающиеся дипломаты создавали блистательные образцы описания того, как воспринимаются их слова.
Непревзойденные литературные миниатюры создавал в этом плане советский посол в США с многолетним стажем А.Ф. Добрынин. В его записях бесед, даже присланных в шифротелеграммах, американский государственный деятель любого уровня, вплоть до президента, мог «кивнуть», «покачать головой», «сделать кислую мину», «развести руками», «вздохнуть» и «охнуть».
На мой взгляд, здесь проявлялась не только наблюдательность и точность определений, но и тонкость отношений с Москвой.
Что такое «кивнуть»? Это — «да», «согласен» или «продолжайте»? Это ни «да», ни «нет», но скорее — «да», чем «нет». Вот в Москве и поймут так, как нужно. Посол ни на пол слова не отступил от истины. Сама же истина предстает выразительной и неясной.
Конечно, чтобы писать в стиле литературных шедевров посла Добрынина, надо было заслужить соответствующее расположение Центра. Это давалось не всем. А дипломатическим сотрудникам рангом много ниже вменялось в обязанность быть более строгими и четкими в передаче разговоров.
Тем не менее записи бесед представляли собой подлинную школу учета фактов, их интерпретации и подачи, отвечающей восприятию неизвестного читателя и убеждающей его в том, в чем хотел убедить составитель записи беседы.
В отличие же от милицейского протокола запись беседы дипломатического работника никогда не может быть проверена или оспорена другим участником разговора. Предполагаю, что маловероятно и уточнение донесения разведчика или контрразведчика со стороны того, о ком это донесение составлено.
В истории дипломатических отношений из-за этого бывает масса курьезных случаев. Например, когда мне в 1989 году, в качестве секретаря комиссии Съезда народных депутатов СССР, пришлось заниматься историей заключения советско-германского договора о ненападении и секретного протокола от 23 августа 1939 года, было найдено множество записей разговоров официальных представителей обеих сторон. И ни одна запись, сделанная немецкой стороной, не совпадала с тем, что записывали советские представители.
Самыми показательными в этом плане были записи переговоров наркома иностранных дел СССР В.М. Молотова с рейхсфюрером Германии Адольфом Гитлером в Берлине в декабре 1940 года.
Немецкие записи были сделаны очень подробно, с особенным упором на передачу речей Гитлера, которые чаще всего поданы дословно. Высказывания же Молотова переданы через обороты «он сослался», «пояснил», «заметил», что показывает условность записи, а главное — незначительность изложения советских взглядов по сравнению с исторической важностью каждого слова фюрера.
Соответственно, так же, но с полностью противоположной позиции составлена запись этих переговоров советской стороной: шире представлено то, что говорил Молотов, и только в общем плане оцениваются подходы Гитлера к обсуждавшимся вопросам.
Правда, дошедшие до нас документы обеих сторон различны по форме. Немецкий ближе к стенографической записи, а советский представляет собой шифротелеграммы, адресованные Молотовым Сталину, шифровки же в ту пору делались по возможности краткими.
Такое смещение акцентов делалось и много позже. Когда после «бархатной революции» в Чехословакии и развала СССР были преданы гласности записи советско-чехословацких встреч на высшем уровне, то есть между Брежневым и Гусаком, то оказалось, что они далеко не во всем совпадают, хотя отношения тогда именовались братскими.
В любом случае, близки они к истине или далеки от нее, записи бесед от самого последнего клерка до глав государств составляют совершенно необходимый род литературной деятельности чиновников дипломатической службы. Ее не минует никто, кто хоть раз рот открыл то ли в роли переводчика, то ли собеседника. А это уже волей-неволей ведет к накоплению опыта письма, который, естественно, у каждого развивается по-своему. Но очевидно, что в среднем участники международного общения оказываются более подготовленными к написанию политических текстов, чем их сверстники, занятые, допустим, на инженерной работе.
Соответственно этому, как я позже заметил, в той части государственного или партийного аппарата, которая связана была с написанием речей для руководства страны, выходцев из международной сферы было пропорционально больше по сравнению с тем местом, которое занимала в выступлениях внешнеполитическая проблематика.
Некоторые аналитики, стоит заметить, связывали такую диспропорцию с большей престижностью работы в международных отношениях, более высокими заработками, что вело к притоку сюда лучше подготовленных людей. Не отрицая этого обстоятельства, мне хотелось бы выделить фактор обязательной практики написания политических текстов, среди которых запись бесед и переговоров — самый массовый вид сочинительства. С большим простором для игры воображения, логической правды, тенденциозной подачи информации. А это, собственно говоря, и составляет суть политической речи, то, чем она отличается от простого милицейского протокола. К сожалению, в худшую сторону.
«ПИШУТ РЕЧИ ДЛЯ ВОЖДЕЙ, КРУТЯТ ФИЛЬМЫ ПРО Б…ДЕЙ
Вынесенные в заголовок слова взяты из куплетов, ходивших в кругах московских интеллигентов в 60—70-х годах. Не помню, кто их автор. Но рисуют они простую картину жизни профессиональных писателей начальственных речей, которых вывозили за город на месяц-полтора, обеспечивали вкусной и здоровой пищей, давали по спец-разрешению смотреть закрытые для советских граждан зарубежные фильмы, а взамен требовали качественный продукт — текст, который вошел бы в собрание сочинений того или иного руководителя страны.