— Ешь, — строго велела она Зое, — блинов не подадут.
Зоя послушно разрезала печенку, набила полный рот и, кое-как прожевав, спросила Катерину, которая почему-то отмалчивалась:
— А что, разве не над чем думать?
— Ты бы Степаниде это все сказала, — пробормотала Катерина.
— Что? — не поняла Зоя.
Но Катерина промолчала, и тогда девочка выложила, должно быть, самое заветное, самое неоспоримое из того, что приготовила для тети Катеньки:
— Вам-то орден дали, наверное, за то, что вы работаете не «просто так»?
Катерина вдруг поперхнулась и, вместо того чтобы покраснеть, вдруг побелела. И глаз не сумела поднять.
«Да знаешь ли ты, как орден мне достался? — хотелось закричать ей. — Дали, да еще не получила… И может, не получу!»
Но она сдержалась и только сказала:
— Пошли. Засиделись.
И уже на пороге столовой добавила:
— Может, и дело ты надумала… Не знаю, сама не пробовала. Разве только в те вот годы. Ну, да ведь когда это было, ты еще и на свет не родилась.
Катерина засмеялась, и смех у нее получился коротенький и странный: в нем словно боль прозвенела.
А в понедельник, когда все трое — клепальщицы и их ученица — явились в цех на дневную смену, Катерина, услав Зою к «комсомолам», наскоро пересказала Степаниде субботний разговор.
От себя она прибавила с невеселым, можно даже сказать, вымученным смешком, что де не обломалась еще девчонка и, наверное, чужие слова повторяет или, может, с книжек сняла. Вот и Пахомов то же говорил.
И даже упрекнул ее, Катерину, Пахомов, что считает она труд греховной обузой, проклятием человеку от бога. Отсюда, дескать, и старание у сектантов холодное. И любят они в труде только себя, только о своем спасении думают.
Как тогда она оскорбилась! Да может ли себя любить верующая тварь Христова, дни и ночи отрекающаяся от плоти своей и от земных услад?
Оскорбилась, отбросила от себя, как клевету отбрасывают, и забыла. Но вдруг ребячьи уста Зои повторили те же почти слова… Как же это понять?
Выслушав сбивчивый рассказ Катерины, Степанида рассудительно сказала:
— Удивительного нет. Не одна Зоя так-то думает. Хотя бы и с чужого голосу говорит, а дела это не меняет. Я такого же мнения: работать — так уж работать: и руками и головой.
Катерина вздохнула, отвела глаза.
— Не веришь, — пробурчала Степанида. — Постой. А ты ведь слышала насчет четырех солдат, которые на барже плавали?
— Слышала.
— Ну? Сорок девять дней и сорок девять ночей гибели ждали…
— В святом писании потоп описывается, — вставила Катерина монотонным, «святым» голосом. — Там тоже сорок дней и сорок ночей…
— Потоп тот еще был или нет, — возразила Степанида, распаляясь. — А тут не сказка, тут быль. И что, ты думаешь, парнишки делали? Надеялись и работали…
— Как это? — несколько вяло спросила Катерина.
— А так. Самую тяжелую работу работали, — решительно повторила Степанида. — Ведь просто выжить на той барже — и то труд великий. А они еще и службу несли… Кто же видел их там, кто им приказывал? Только ихняя совесть приказывала. А ты — потоп. Понятно тебе?
Она подождала, что ответит подруга, но та безмолвствовала: похоже, на все пуговички застегнулась.
— Эх, Катерина! — сокрушенно пробубнила Степанида. И, почти уже не веря, что сумеет хоть чем-то задеть, расшевелить подругу, спросила: — А про депо Москва-Сортировочная в газетах писали… Поди, тоже не знаешь?
И в двух словах, накоротке, Степанида рассказала о первой бригаде коммунистического труда.
— Видать, такое движение начнется, — прибавила она. — Наши клепальщики уж поговаривают.
— Наши? — громко переспросила Катерина, и в больших глазах ее словно тень прошла. — Ну, тогда мне сказать придется — верующая я.
Степанида только головой качнула, не то в подтверждение, не то в осуждение.
X
Опять предстояла одинокая ночь, — Катерина вдруг забоялась тягостной тишины в доме и возбужденных своих мыслей. Если б нынче было собрание, она бы пошла в молитвенный дом. Но собрание — завтра. Как раз и работает она с утра, вечер, значит, свободен. «Пойду», — вслух сказала себе Катерина. И еще раз повторила: «Пойду», потому что уже понимала: не пойдет она, не пойдет в молитвенный дом!
Словно бы глыба вставала перед ней, преграждая дорогу туда.
Там, наверное, уже заметили ее нерадивость, — это быстро замечают. Стало быть, не миновать ей расспросов. А может и так случиться, что призовут к ответу. Катерина слабо усмехнулась: нет, она не из трусливых, ответить готова.
Но в чем же ее могут обвинить? Не касается же она ни веры, ни святого имени Христа: то неприкосновенно, как неприкосновенно сердце, — его ведь только через кровь остановишь. Что из того, что не ходит она, Катерина Лаврова, на моленья? Может ведь человек заболеть и не две недели, а два-три месяца не ходить в молитвенный дом.
«Трусишь!» — жестко сказала она себе и, остановилась. Куда же это она? Шла к вокзалу, а забрела в другую сторону!
Неширокий этот переулок знаком ей до последней щербинки на тротуаре: когда-то она бегала сюда, в заводское общежитие, к подружкам, к Степаниде. Случалось, и ночевала здесь в тревожную военную ночь…
Вот он, невысокий дом, с двумя парадными крылечками и узенькими террасочками. Но Степаниды уже там нет: давно получила она отдельную комнату и живет сама по себе.
Катерина стояла и смотрела на террасочки со странным чувством смутной жалости к себе: молодая она в ту пору была, все ждала весточки с фронта. И не дождалась письма от Григория, а получила похоронную… Да, похоронную. Получила — и все. И ничего из того времени не вернешь.
«Зачем же я здесь стою!» — говорила она себе, но с места сдвинуться не могла, словно вросли ноги в каменную мостовую.
И тут из-за, угла вдруг вывернулась Зоя. Она стрелой пронеслась через мостовую и юркнула в парадное, Катерину будто горячим ветром опахнуло: Зоя еще вчера сказала, что Пахомов устроил ее в заводское общежитие. Значит, она, Катерина, недаром забрела в знакомый переулок. Зою, именно Зою хотелось ей повидать. Разбередила, растревожила ее эта девчушка, поэтому так и страшила одинокая ночь в притихшем доме, где никто с ней слова не промолвит, никто ни о чем не спросит.
Она еще не знала, о чем будет говорить с Зоей, а уже подходила к парадному крыльцу с выщербленными, памятными ступеньками.
«Спрошу, как устроилась», — решила она, войдя в длинный, слабо освещенный коридор. И тут остановилась, чтобы немного передохнуть.
Уже добрый десяток лет не бывала она нигде, кроме молитвенного дома и еще комнатушки тети Поли, а вот взяла да и нарушила печальный, но угодный богу обет одиночества. Это беленькая Зойка наставила ее на суету, на грех непонятный!
Катерина приотворила дверь крайней комнаты и сразу же увидела Зойкин рыжий чемоданишко, косо брошенный на раскладушку. В комнате никого не было. У боковых стенок, справа и слева, изголовьем к окнам стояли койки. Около них прочно, по-обжитому, громоздились тумбочки. А Зойкина старенькая раскладушка торчала возле самой двери. И тумбочки здесь не было — на проходе она бы не уместилась. «Лишней приткнулась…» — подумала Катерина, и сердце у нее заныло.
Но Зойка, как видно, не унывала: в комнату она влетела с полотенцем через плечо и распевая во все горло.
— Тетя Ка… Катенька! — крикнула она, заикаясь и нежно розовея от изумления, а может, от радости.
Полотенце упало на раскладушку, а сама Зойка кинулась к столу и с лету подхватила крашеную табуретку.
— Вы садитесь… садитесь! Вот хорошо-то! — быстро тараторила она, старательно вытирая сиденье табуретки длинным рукавом спецовки.
— Пришла вот поглядеть, как ты тут… — сказала Катерина, неторопливо усаживаясь.
В голосе ее явственно прозвучало смущение, но Зоя ничего не заметила. Она метнулась в тот угол, где пышно топорщилась чужая постель, постояла над никелированным чайником, устрашающе поблескивающим на тумбочке, и, поколебавшись, махнула рукой: