Вот и сейчас, открыв дверь, Клавдия подумала, что матери нет дома, — такая стояла мертвенная тишина. Оправив волосы, девушка шагнула через порог и тотчас же увидела мать, — она сидела у окна, надвинув на глаза белый платок.
— Где пропадала? — негромко спросила она. — Ужин-то, поди, простыл.
Клавдия только тут разглядела грузную, неясную в сумерках фигуру отца: он пристроился на другой скамье, возле печи. Старики, значит, ждали дочь в полном молчании, может быть каждый по-своему думая о ней?
Мать разлила по тарелкам лапшу и неторопливо сказала:
— Ждешь — прощенья попросят, вернутся? Да, может, ты для них только прах ненадобный!
Клавдия покосилась на отца. Значит, разговор шел о ее братьях — о Сергее и Димитрии.
— Потешился, хватит, — безжалостно добавила мать, открыто и с презрением глядя на старика. — Да, может, ты теперь сам им поклониться должен! Не у каждого ведь сердце отходчиво…
Клавдия положила ложку, выпрямилась. Вот она, вечная, незатухающая ссора…
— Клавдия! Не твоего ума дело! — взглянув на нее, прикрикнула мать и принялась есть, рассеянно, как бы нехотя.
Дряблые щеки старика посерели, в маленьких глазах стояла дикая, беспомощная тоска. Он продолжал механически опрокидывать в зубастый рот деревянную ложку. В бороде застряло несколько длинных лапшинок, но старик, выхлебав тарелку, не вынул их из бороды и полез на печку.
Клавдия, раздетая, долго сидела на постели. Через дощатую перегородку из спальни просачивались слабые лучики света. Мать разделась, тяжело встала на колени перед иконами, очень скоро поднялась и погасила свет.
Клавдия соскользнула на чистые, крашеные половицы и, стиснув на груди рубашку, дрожа от холода, прошла в родительскую спальню. Ставни, запертые на болты, не пропускали здесь даже слабого света весенней ночи. Мать, грузно ворочалась в темноте и что-то шептала. Клавдия остановилась у порожка, почти ничего не слыша от волнения.
— Раскидало вас, разбросало по белому свету… — шептала, вздыхая, мать. — Сергеюшку убьют — и не узнаю. А у Митюшки, поди, и сын уж народился, да моим рукам его не пестовать… Мать — без сыновей, жена — без мужа, бабка — без внучаток… Прости, господи, зачем живу?
На носках, обжигаясь о холодные половицы, Клавдия промчалась через спаленку, залезла под одеяло и тесно прижалась к матери. В это мгновение, запомнившееся ей навсегда, она с исступленной остротой ощутила мать — в с ю: ее теплую и вялую грудь, седую расплетенную косу на подушке, жесткие плечи, длинные, сильные ноги… Это была ее м а т ь, единственная во всем мире, кормившая ее этой грудью, качавшая на этих усталых руках…
— Мама! — громко зашептала она. — Мама, почему ты все молчишь, а потом говоришь сама с собой?
Мать не удивилась, не отодвинулась, не прикрикнула на Клавдию.
— В бабьей доле всегда лучше молчать, — не сразу ответила она. — Кому же скажешь, глупая? Тебе, Клаша, тоже пора привыкать.
— Молчать?
Клавдия села на постели, тряхнула головой.
— Не буду молчать! — упрямо в темноту сказала она. — Я вот у отца еще спрошу, почему он такой…
— Какой? — строгим и ровным голосом спросила мать.
Клавдия нашла в темноте руки матери, крепко стиснула. Пальцы у матери были холодные и едва заметно вздрагивали.
— Он тебя бил, я ведь помню. И Сережа и Митя из-за него из дома ушли. Ведь правда? Зачем ты терпела? Зачем?
Клавдия даже всхлипнула от внезапно закипевшего гнева. Мать сердито выдернула руки и отодвинулась.
— Ничего ты еще не знаешь, Клаша. Грех тебе об отце так думать!
— Какой же грех? Ведь бога-то нет на свете, мама! — с досадой крикнула Клавдия.
— Кто его знает, — медленно сказала мать. — С богом-то оно спокойнее: и боишься его, и жалуешься… при случае.
— Эх, ты, мама! — протянула Клавдия с горьким упреком. — Ведь я слышала, как ты бога-то ругала…
— Ну-ну! — окончательно рассердилась мать. — Мыслимое ли дело по ночам девчонке не спать! Зачем меня слушала? Может, я во сне разговариваю? Ступай, глупая, свет скоро. Небось корову-то я буду доить…
Она накрылась одеялом до подбородка. Клавдия растянулась рядом, заложила руки под голову и, помолчав, протяжно сказала:
— А я все чего-то жду, мама…
— Ждешь?
— Будто этой весной со мной случится что-нибудь. Ведь и непохоже, — медленнее и глуше добавила она, — а все-таки случится. Что-то хорошее.
Мать порывисто, со стоном вздохнула.
— Это, Клаша, у тебя девичье…
Она скорее почувствовала, чем услышала, как дочь, повернув голову и часто дыша ей в ухо, ждала, что она скажет дальше. А мать закрыла глаза, тревожно пошевелила руками под одеялом и промолчала.
Да и какими словами можно сказать Клавдии, что родилась она пятой, нежеланной дочерью в семье, что отец сказал на ее крестинах:
— Назвать надо Клавдией. Клавдии у нас, слава богу, не живут. Дочерю в колыбельку — приданое в коробейку. Эдак с сумой по́ миру пойдешь.
Но Клавдия все-таки выросла — невидная, хроменькая, нелюбимая. Старики не сговариваясь согласно порешили между собою, что Клавдия, их последыш, будет жить при доме, успокоит старость родителей. И в самом характере младшей дочери, казалось, заложены были черты той угрюмой отрешенности, одинокости, какие ведут девушку к прочному домоседству, к тихой судьбе вековухи и смиренницы, а по старому времени даже к монашеству.
Диомид, может быть, и посейчас верил, что Клавдия идет по дороге, уготованной для нее родителями. А Клавдия выросла совсем иной — гордой, горячей, себе на уме. Да ведь изъян-то, изъян-то с ногой, никуда не денешь, никакая гордость не поможет!
— Мама! — тихо позвала Клавдия. — Почему ты меня зовешь «горькая»? Я не горькая.
Мать неспокойно пошевелилась и снова ничего не ответила. Они помолчали, обе растревоженные и печальные. Мать легонько тронула плечо Клавдии:
— Ступай спи.
III
Утром мать сделала вид, что ничего не помнит, и поглядывала на дочь с обычной холодноватой пристальностью. Клавдия поняла, что мать ничего ей не открыла, ни в чем не призналась. «Ну и не надо», — решила она, сердито сдвигая брови. И сама Клавдия ведь не рассказала о себе…
За завтраком мать, невидная за огромным самоваром, громко схлебывала чай с блюдца: это обозначало, что она расстроена. Отец глухо молчал. Клавдия встретилась с его хмурым взглядом, но не опустила глаз и даже слабо усмехнулась. Ей показалось, что чашка дрогнула в руке у старика. «Не посмеешь!» — с торжеством подумала она, вспомнив, как еще совсем недавно отец хлопал ее по лбу ложкой, если она баловалась за столом. Теперь он, конечно, не тронет ее, восемнадцатилетнюю дочь, приносящую в дом собственный заработок! «Не люблю тебя», — мысленно говорила ему Клавдия, глядя на желтоватое, слегка опухшее его лицо, заросшее жестким каштановым волосом. Уж не слышал ли он разговор ее с матерью? Ну и что же, пусть…
После завтрака она убежала в зальце, уставленное фикусами и темными тяжелыми стульями, на которых сидели только гости. Она вдруг решила читать книги. Ее охватило неистовое нетерпение: немедленно, сейчас же, ей требовалась книга, которая, как человек, ответит, успокоит, объяснит… На что ответит? В чем успокоит? Она и сама пока еще не знала.
Взяв с угольника книгу в красном сафьяновом переплете с почерневшим крестом, она нерешительно ее раскрыла. Это было Евангелие. Холодная торжественность слов удивила и рассердила Клавдию, и она с силой захлопнула книгу. Мельком глянув в темный лик Христа на иконе, она прошла в кухню, оделась и торопливо зашагала в библиотеку.
В тесном зале железнодорожной библиотеки толпились школьники, они копались в груде истрепанных детских книг. Клавдия отозвала в сторону старенькую библиотекаршу и, вспыхнув, шепнула ей несколько слов. Старушка с готовностью кивнула головой и засеменила к высоким полкам. Там, встретив свою помощницу, она тихо сказала:
— Смотри-ка, вон та, в круглой шапочке, книгу про любовь просит.