Клавдия, дрожа от волнения, приложилась лбом к прохладной половице, торопливо вскочила, поцеловала мать в мокрую щеку и, ощутив на губах соленый вкус слез, заревела по-детски безутешно и вслух.
— Молчи, глупая, — мягко сказала мать, вытирая глаза дочери ладошкой, словно та и в самом деле была маленькой. — Сердцем чую: живы будем все, встретимся, — скоро ль, не знаю, а встретимся.
Она пристально взглянула в мокрое, раскрасневшееся лицо Клавдии и сказала тихонько, как будто только для себя:
— Судьба-то у тебя какая… Вот, значит, нельзя ее, матушку, назначать безо времени, видишь, как повернулось, а?
Остаток ночи и весь день прошли в доме Суховых в молчаливом и тягостном смятении, которое невольно передавалось и немому Митеньке и Елене. Елена уже оправилась, бродила по дому и пыталась помочь в уборке и на кухне. Но в это утро Матрена Ивановна ласково велела ей полежать.
— Сама управлюсь, не привыкать, — прибавила она, медлительно усмехнувшись своим большим ярким ртом.
Клавдия тоже посматривала на Елену с особенной пристальностью, вдруг принималась тискать и целовать Митеньку и, не утерпев, присела к Елене на постель и шепнула той прямо в ухо.
— Чего хочешь передать Мите?
Елена всплеснула худенькими руками.
— А ты…
— Ну, говори же!..
— Помру я без него, — вырвалось у Елены, и она уткнулась в подушку.
Впервые за долгие недели этой странной и тяжкой жизни Клавдию томил самый настоящий, грубый и унизительный страх.
В соседнем доме у фашистов было сегодня, как ей казалось, особенно неспокойно: там резко хлопали дверями, шумно спорили, стучали чем-то тяжелым… Клавдия то и дело выбегала в сени, прислушивалась, подсматривала в щелку. Она боялась, что фашисты явятся с обыском, найдут партизана, помешают ему и ей, Клавдии, уйти в лес!
Еще не совсем стемнело, когда Матрена Ивановна подоила корову, сама отнесла молоко непрошеным постояльцам и на обратной дороге наглухо закрыла все ставни в доме.
Как только угомонился Митенька и задремала Елена, мать собрала на стол в кухне и тихонько подняла партизана. Он вылез из подпола, заспанный, повеселевший, лохматый. Мать подала ему чистую, заштопанную рубаху, велела умыться за печкой и садиться с ними вечерять.
Втроем, перешептываясь, они уселись в кухне за стол, мать вынула из печи чугун картошки и топленое молоко. Света не зажигали и старались совсем не шуметь.
— Страшусь нынче весь день, — горестно призналась мать. — Сами-то мы попривыкли, насколько душа терпит… А как тебя в подпол спустила, ну, скажи, места себе не найду, словно у меня за плечами все время стоит кто-то…
Партизан посмеивался, то и дело пристально оглядываясь на окно, выходившее во двор. Ел он быстро, жадно, просил прощенья и снова лез в чугун. Насытившись, рассказал наконец про Димитрия.
— Увел он меня сразу в кусты, стал спрашивать. Я ему сразу про сынишку… самый тяжелый камень выложил. Вижу, побелел весь. «Вылечим», — говорит. Ну, потом, конечно, про отца сказал. Тут он молчал долго. Ветка у него вязовая в руках была — изгрыз всю. «Зря, говорит, отца застрелили, не успел он ничего понять. Если бы, говорит, не застрелили, может быть, от этого дня и началась бы его настоящая жизнь». Вы бы его, матушка, не узнали, Митю-то: в бороде он. Черная борода и прямо от ушей растет.
— Значит, на отца стал похожий, — задумчиво уронила мать.
— Ей вот, сестренке, велел сказать: не боится — пусть идет. Впрочем, говорит, как мать скажет. Очень он вас уважает.
— А я уж и собрала ее, благословила, — так же, словно невзначай, проговорила мать, и парень быстро, пристально взглянул на Клавдию.
На улице стемнело. Мать первая встала из-за стола, обняла и поцеловала сначала дочь, потом партизана и подала Клавдии плотный темный мешок с наплечным ремнем. Все вышли в сени. Тут, в полной тьме, произошло последнее расставанье. Клавдия порывисто ткнулась лицом в плечо матери, поцеловала ее куда-то в подбородок.
Оторвалась со стоном, горестным, но тихим.
Мать отворила дверь, постояла на крыльце и сделала знак: идите.
Партизан, а за ним Клавдия скользнули с крыльца и пропали в яблоневом саду у соседей.
Мать долго стояла, опустив голову, не шевелясь, потом тяжело взошла по ступеням и медленно задвинула засов.
1944—1970
УТРЕННИЙ СВЕТ
I
Москва показалась на рассвете.
Пароход остановился перед тяжелыми воротами шлюза и стал медленно подниматься на журчащей, мутной воде, — Вера напряженно и чуть тревожно смотрела, как в клокочущую пучину постепенно уходят бетонные стены, промасленные и будто запотелые.
— Москва, смотрите, Москва! — раздался за спиной чей-то восторженный, почти испуганный возглас.
«Где? Где?» — едва не крикнула Вера, но вовремя сдержалась.
Москва неторопливо, почти торжественно разворачивалась перед нею в ясном, голубоватом свете весеннего утра, огромная, пестрая, привычная. Нет, не совсем привычная, а неуловимо в чем-то изменившаяся.
Пароход приближался к пристани. На сером асфальте берега толпились встречающие, их было совсем немного. Высокая женщина стояла впереди, отдельно от всех, над ее головой трепыхался белый платочек. Еще бросался в глаза какой-то военный, приветственно размахивающий пилоткой. Вера сразу увидела и поняла, что ее Петра нет. Не успел, значит, приехать с фронта.
Она вышла почти что последнею. С трудом пробившись сквозь радостно-бесцеремонную толпу, прошагала в скверик возле пристани и обессиленно опустилась на покривившуюся, облупленную скамью. Надо было унять сердце, немного прийти в себя. Она одна, одна, — нет с ней ее Петра, нет и никогда не будет сына.
Мальчик в солдатской шинели — таким она видела Леню в последний раз, перед отъездом своим на Урал. Видела и больше не увидит. Никогда, никогда не увидит.
Она подняла голову, вытерла глаза. Прямо перед ней стоял стройный тополек. «Весна…» — тоскливо удивилась Вера и опять вытерла глаза. Тополек радостно и наивно показал ей свои яркие, младенчески сморщенные листочки.
Пристань опустела и жила теперь обычной, будничной жизнью: где-то далеко перекликались голоса, где-то натужно скрипела лебедка и глухо урчала грузовая машина. Вера откинулась на спинку скамьи и закрыла глаза. Ей-то некуда торопиться, никто ее не ждет.
Внезапно припомнилась другая весна, ставшая уже недостоверно-далекой. Это перед самой войной было: Петр сидел тогда над своими чертежами, а Леня сдавал экзамены на аттестат зрелости. «Мои мужчины!» — с гордостью говорила она, хотя Леня был еще мальчишкой, самым озорным во дворе. Мужать ему пришлось после, когда он надел солдатскую шинель…
Вера с трудом подавила стон. В то же мгновение в ушах резко и требовательно прозвенел трамвай. Надо идти. Вера не знала, как она переступит порог пустой квартиры, но идти все-таки надо…
Трамвай довез ее до знакомой остановки, и она покорно, как бы обреченно, зашагала по бульвару. Голову подняла, только когда должен был показаться их дом.
Да, вот он. Сквозь негустую, еще радужную листву сада мелькнули белые колонны, испятнанные выцветшей камуфляжной окраской. Не совладав с дыханием, Вера опустилась на скамью. Озабоченные, суровые люди торопливо сновали мимо, на нее никто даже не посмотрел. Она встала и быстро, не оглядываясь, перешла через улицу.
Во дворе ее все-таки заметили.
— Здравствуйте, тетя Вера! — услышала она звонкий голосок и с удивлением глянула на высокую девочку с длинными золотистыми косами. Это была соседская Леночка, Елка. Только как она выросла, покрасивела! Вера улыбнулась ей и нерешительно подошла к двери своей квартиры.