Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Катерина пошевелила руками на коленях, губы у нее с силой сомкнулись. Она ждала.

— Кроме одного: что ты настоящая сектантка.

Показалось, будто слова эти произнесены громовым голосом.

Она на мгновение даже глаза закрыла: что же это, как же пошла она навстречу соблазну? Заслушалась и обо всем вдруг позабыла, кроме тех далеких, как сон, туманных лет. Вот оно, искушение: подкралось, и его не чуешь. Еще один шаг — и пропасть под ногами.

Память тотчас же подсказала спасительные строки: «Сон… только сон… все на земле почитаю за сон, чтобы обресть Христа! Знаю, знаю только одно: слово божье есть чистое словесное молоко, семя, дождь и снег, молот, обоюдоострый меч!»

Она произнесла это мысленно, как заклинание, затем с трудом разлепила губы и сказала:

— Что доверяешь — спасибо. А только я настоящая. Мню себя настоящей, — тут же поправилась она и, кинув на Пахомова смятенный взгляд, едва не закричала: «Бог мой — скала… покров во время бури!» Но вместо этого сказала с тихой, но обжигающей страстью: — Вера мне — свет и мир. Я там теперь как дерево в лесу. Жизни хотела себя решить, они отвели…

Как понять этому человеку, о чем она говорит? Ну да ладно, сейчас отступится и отпустит. Но почему он улыбается с такой печалью? Нет, обо мне нечего печалиться, я счастливая, потому что виден мне свет незакатный.

— Знаю, — тихо проговорил он. — Все знаю про дочку твою и жалею, что не узнал раньше.

У Катерины дыхание перехватило, в ответ вырвался стон:

— Этого не трожь!

Судорога сдавила ей горло, — мгновенно ожило неубитое, прокаленное ее горе.

Пахомов встал, отошел к окну, и Катерине смутно, сквозь муку, подумалось, что секретарь парткома решил пожалеть ее, решил дать ей время успокоиться, овладеть собой.

На мгновение «божий» голос умолк в ней, и она увидела себя со стороны — жалкую, растерянную, съежившуюся в жестком кресле. Нет, жалеть ее, наверное, невозможно. Сейчас секретарь ударит ее твердым и последним словом…

Но она ошибалась. Пахомов был подавлен и недоволен собой. Не получился у него разговор, не сумел он подойти к этой женщине. Не сумел потому, что взял да и выложил все напрямую. Не дал ей времени подумать, а только перепугал и оттолкнул. Сейчас она, поди, мается, ждет, чтоб ее отпустили. А когда отпустят, побежит в общину, «к себе». Вросла, как дерево в лесу…

И тут страшная, колючая боль полоснула его прямо по сердцу: да ведь у него и у его Анны горе одинаковое с Лавровой, — их мальчик погиб тоже, когда было ему двенадцать лет! А если сказать об этом — неужели не отзовется Лаврова, не откроется? До сих пор он ни с кем, кроме Анны, не делился своим горем, но ради этой женщины можно и нужно нарушить запрет…

Василий Иванович перевел дыхание и медленно обернулся к Катерине:

— Зря бередить не к чему, но беда у нас с тобой одинаковая.

На бледном, отчужденно-замкнутом лице женщины отразилось изумление: до чего же в агитации человек может дойти, вон как исхитряется! Но едва Пахомов заговорил, как сердце в ней будто остановилось.

Он говорил короткими, страшными, скупыми фразами и ври этом неловко морщился и даже заикался.

За неделю до войны они с женой отвезли сына в Белоруссию, погостить в деревне у бабушки. Весть же о его гибели дошла до них только в конце войны: ту деревню, где гостил мальчик, гитлеровцы сровняли с землей, молодежь угнали в Германию, а стариков и детей уничтожили. Насчет себя Василий Иванович лишь помянул, что ранили его тяжело, так, что пришлось «собирать» по косточкам.

Только закончив рассказ, давшийся с таким трудом, он прямо и сурово взглянул на Катерину.

— Сыну тоже было двенадцать лет. — Голос у него звучал несколько свободнее, но отдавал хрипотцой. — И тоже единственный. Скажешь, не одинаковые мы с тобой?

Катерина не могла выдавить из себя ни одного звука. Одинаковые… Нет, нет, не одинаковые. Он еще и сам калекой остался. А она-то думала — горбун…

Тут она окончательно растерялась и растеряла все мысли, а Василий Иванович, подойдя к ней, снова уселся в кресло и вытер потный, розовый от висков лоб с высокими залысинками.

— Не только мы с тобой, Катерина Степановна, такие «одинаковые»… Мало у нас семей, которых не коснулось бы горе войны. Скажешь: «Меня уж после войны ударило»? Но твоя беда началась с того, что убили мужа и осталась ты одна.

Катерина кивнула головой и прошептала едва слышно:

— Это конечно.

— Вот. А утешения в таком горе нет и быть не может. Горе умрет только с матерью… И ни к чему от такого горя ее отводить. Это все равно что пропасть кисеей затягивать. Нет, себя не обманешь.

— Да, — почти беззвучно отозвалась Катерина и даже вздрогнула: что это она — уже и соглашается?

— Мое утешение и мое счастье в труде.

Эта фраза, произнесенная секретарем парткома, была такой привычной, такой примелькавшейся, что Катерина тотчас же пришла в себя: ну вот, началась эта самая агитация и как ее еще там — пропаганда, что ли?

Но Пахомов, чуть помолчав, с необыкновенной силой сказал:

— Труд для меня не искупление грехов, не проклятие человеку от бога, не очищение перед господом. Я тружусь не для загробной жизни, а для живых людей, для «грешной» земли. И не боюсь перестараться, перейти стопроцентную норму, я жадный.

Она не могла понять, откуда набрался он слов, которые привыкла она слышать только в молитвенном доме и никак не ожидала услышать здесь, в этой комнате, в парткоме! И она не находила слов в ответ — ни святых, евангельских, ни обыкновенных, мирских…

— Они «отвели» тебя от горя, то есть попросту заставили глаза на него закрыть. Небось еще сказали, что горе — это благой дар, что дано оно тебе свыше, во искупление грехов.

Она едва не закричала, но удержалась и только губы закусила.

— А ты не трясись, Степановна, ругай меня, если что неверно сказал. Ругай сколько угодно, а только уж позволь договорить до конца. Я тебе самого главного не сказал. Они так или иначе тебе помогли с горем совладать, отодвинуть горе от себя…

И тут Лаврова, не глядя на секретаря, выдавила сквозь зубы:

— Нет.

И он понял: не умеет лгать эта женщина. И мягко сказал:

— Вот видишь. А главное у тебя отняли: радость труда отняли. Старанье твое холодное. Тебе, наверное, и в голову не придет с гордостью, с любовью взглянуть на самолет, что в небе летит. Он летит, а заклепки на нем твои, надежные. Ну, да где тебе в небо смотреть, ходишь ведь ты с опущенной головою… Нет, извини, Катерина Степановна, не верю я, не хочу верить, что ты овца в стаде, тварь земная, тень у ног Христа и как еще там у вас говорят… Силищи в тебе вон сколько, ты наш, рабочий человек, а не постница, не кликуша. Не верю. Теперь все сказал.

Они помолчали, и он, видя, что Лаврова не поднимает головы, деловым тоном добавил:

— В Кремль пойдешь, когда вызовут следующую, очередь награжденных. Пойдешь и получишь свой орден. Ты его честно заслужила. И не чей-то чужой, а свой собственный получишь. А разговор этот пусть останется между нами. Ответа не жду сейчас. Подумаешь — придешь.

Катерина слабо шевельнула плечами.

— А не придешь — не обижусь, — спокойно заключил Пахомов. — Поймешь в свое время, что сказал тебе чистую правду и обидеть тебя не хотел. Наоборот.

Он встал, подал ей руку. Она неопределенно сказала:

— Нет, чего же… — и, сгорбившись, пошла к двери..

V

Всю эту неделю Катерина работала в дневную смену и только в воскресенье, задолго до назначенного часа, смогла войти под своды бывшей реформатской церкви, превращенной в молитвенный дом. Несмотря на то что моление должно было начаться не скоро, три или четыре десятка братьев и сестер во Христе уже сидели на скамьях, окрашенных в темноватый цвет. Соединяясь в небольшие стайки, они переговаривались тихо, но так увлеченно, что Катерину заметили и ответили на ее поклон далеко не все. Она не обиделась, а только грустно улыбнулась и, пройдя к передним скамьям, уселась на свое привычное место, напротив кафедры проповедника.

64
{"b":"878541","o":1}