— Там насчет немцев говорили, — ну, что они сюда придут. А моя мать так сказала: «Мы русские люди, нам бояться нечего». Мать ведь, не я… а она, известно… несознательная и…
— Вы русские люди… — прервал его Степанов странно сдавленным и как будто совершенно спокойным голосом.
Отодвинув, даже, кажется, отшвырнув стул, он пошел прямо на Якова. Тот слегка попятился, половицы под ним протяжно скрипнули. Клавдия увидела Степанова. Заложив руки в карманы, он стоял лицом к лицу с Яковом, невысокий, смуглый, с курносым истомленным лицом.
— Дай-ка сюда билет, — сказал он, и Яков с торопливой готовностью полез в боковой карман.
Клавдия видела: Степанов заставил его постоять с протянутой рукой, потом осторожно взял билет и безжалостно сказал:
— Ну вот, так-то лучше — и нам и тебе. И несознательная мать тоже довольна будет. В случае гитлеровцы спросят — скажешь: из комсомола выгнали. Скорее простят.
Яков забормотал что-то неразборчивое и злобное, Клавдия хорошо знала за ним эту привычку — трусливо огрызаться. Потом половицы под ним скрипнули, и он как-то боком не то вылез, не то вывалился из двери.
Проходя мимо Клавдии, он успел смерить ее злобным взглядом. Степанов, весь темный от гнева, стоял на пороге.
— Смотри не вздумай нам пакостить, — сказал он негромко. — Мы, если понадобится, со дна моря тебя достанем.
Яков на секунду остановился, нетерпеливо глянул куда-то вбок и не оборачиваясь пошел к выходной двери.
Степанов взглянул на Клавдию и уже спокойно спросил:
— Ты ко мне? Пройди.
Клавдия робко, словно связанная, шагнула за Степановым в кабинет и сразу же увидела курчавого парня в полувоенной одежде, в пыльных, покоробленных сапогах. Он смотрел в окно, на щеках и на подбородке у него смешно курчавилась молодая бородка, черная до синевы.
— Ну, рассказывай! — хрипловато сказал Степанов.
— Я не хочу оставаться в городе, когда…
— А-а!
— Возьмите меня… в партизаны.
Степанов покосился на курчавого, тот повернул голову, и его черные, без зрачка, внимательные глаза остановились на Клавдии. «Партизан!» — догадалась Клавдия, и смущение сразило ее с такой силой, что она едва не села мимо стула.
Степанов вынул папиросу, чиркнул спичкой. Клавдии все-таки пришлось рассказать о себе, о Марье Ивановне и — очень подробно — о Якове Афанасьеве.
— Ты его на телеграф больше не пускай, — сказал Степанов. — А тебе надо было бы раньше прийти к нам. Девушка ты хорошая, вступила бы в комсомол… а?
— Я и сама не знаю, почему раньше… Павел мне ведь говорил: «Вступи непременно».
— Какой Павел? — придирчиво спросил Степанов.
Она покраснела до висков, опустила голову и тихо объяснила:
— Павел Качков.
— Ты его знаешь? — Степанов заметно оживился.
Клавдия хотела сказать: «Он мой жених», — но слово «жених» показалось ей неуместным и даже смешным. «Он муж мой», — едва не сказала она, но застыдилась — зачем же так говорить? — и только молча кивнула: да, знаю.
— Письма от него имеешь? — спросил Степанов.
Она отрицательно покачала головой и в замешательстве стала перебирать бахромку пояса.
Степанов обошел кругом стола и взял Клавдию за обе руки. Она невольно поднялась.
— Это ничего, письмо еще получишь, — уверенно сказал он. — Жаль, поздно пришла. Мы уже, как говорится, сжигаем корабли. Ну, не корабли, скажем, а бумаги… В партизаны — сама понимать должна — так вот, сразу, не берут.
— А главное, — сказал вдруг бородатый парень высоким голосом с простудной хрипотцой, — главное, товарищ, ты сейчас только страшишься. Этого мало. Надо ненавидеть.
Клавдия пошла к двери, Степанов быстро догнал ее, взял за руку.
— Раз уж ты пришла к нам в последнюю минуту — это ведь тоже мужественный поступок, — так помоги нам. Хорошо? Нам очень нужны сейчас верные люди. Вот если б ты помогла эвакуировать ясли, а? Там осталось одно отделение — сироты… Вот и прекрасно, сейчас я тебе дам записку.
И, уже провожая Клавдию, он остановил ее в дверях и сказал негромко, нажимая на каждое слово:
— Ну, прощай. А будет невмоготу — найдешь нас. Поняла?
XIX
Двери высокого серого дома, в котором помещались ясли, были распахнуты настежь. В просторной прихожей, где между двумя тяжелыми колоннами прилепились крохотные вешалки, Клавдия нашла заведующую. Это была полная озабоченная женщина с нездоровым румянцем, в полураспустившихся кудряшках. На белом, хорошо проглаженном халате ее грубо темнело грязное пятно.
— Вы к нам? Помогать? — спросила она неожиданно слабым, ломким голосом и взглянула куда-то мимо Клавдии выпуклыми, слеповатыми глазами. — Милая, господи… Настенька, Дарья Семеновна! Райком нам прислал, не забыли!
— Ну и славно, Вера Николаевна, — сказал сзади Клавдии спокойный старушечий голос. — Ребятишек вместе таскать будем.
— Я, знаете ли, очки разбила в суматохе, — доверительно пожаловалась заведующая. — А у меня близорукость, представьте, десять диоптрий, и теперь ничего не вижу. Сковороду сослепу к себе приложила, вот пятно какое…
Из-за дверей донесся тонкий ребячий плач, и заведующая осторожно подтолкнула туда Клавдию:
— Идите в спальни, там вам покажут.
В большой белой с голубым спальне, насквозь пронизанной солнечными потоками, в белых деревянных кроватках копошились ребятишки, совсем маленькие, меньше Митеньки. Их было двадцать или немного более.
Старая, расчетливая в движениях и похожая на монашку няня Дарья Семеновна объяснила Клавдии, что состав теплушек, куда следовало грузить ясли, стоял за станцией, у семафора. Его отвели туда потому, что немецкие самолеты особенно охотно разгружались именно над станцией. Лошадей же яслям не дали — весь транспорт занят у элеватора, который грузится теперь днем и ночью, а иной раз и под бомбежкой. Значит, ребят надо таскать на руках через весь город, по шоссе, до березовой рощи.
На Клавдию надели халат, такой большой, что она обвернулась им два раза.
Робко подойдя к кроваткам, она выбрала толстенького, рыжего, чем-то недовольного мальчишку, неумело прижала его к себе и, странно сладко ощущая теплые цепкие ручонки и чистое ребячье дыхание, быстро пошла по улице к станции. Оттуда, освободившись, она бежала всю дорогу — скорее, скорее — к серому дому с распахнутыми дверями.
Сначала она изнемогала от жары в своем длинном халате, потом ей стало холодновато — она не понимала, почему. Граница между днем и ночью была потеряна. Несколько раз смутно она слышала близкий противный, сатанинский вой самолета. Басовые раскаты артиллерии гремели где-то левее станции. Но Клавдии, да, кажется, и другим женщинам из яслей, было безразлично все, кроме ребят, которые ждали их, ничего не понимая, в своих белых кроватках. Все сместилось, отодвинулось куда-то, ничто не удивляло, не страшило. Было одно только страстное желание: дотащить ребят до эшелона, чтобы поезд тихо тронулся и, фыркая, уполз в спасительную березовую рощу, а затем в далекие подмосковные леса.
Клавдия забыла, когда она ела, когда спала. Кажется, кормили странной жидкой кашкой с ломкими сухариками. Потом она залезла в пустую неудобную кроватку и провалилась в недолгий сон.
И вот наконец наступил прощальный рассвет, — ребята, все до одного, уже спали в теплушках, среди многочисленных белых тюков с продовольствием, бельем, медикаментами.
Поезд должен был уйти, затемно, до зари, а Вера Николаевна, заведующая, все еще ходила по высоким тихим комнатам яслей, постанывала, хваталась за вещи, подносила их близко к глазам и никак не хотела уходить.
За ней, словно тени, бродили очумелые Дарья Семеновна, молоденькая медсестра Настенька и сзади всех — Клавдия, совершенно обессилевшая от усталости.
— Идемте, Вера Николаевна, пора, — степенно урезонивала заведующую Дарья Семеновна. — Всего не захватишь, абы ребят живыми вывезти.
Вера Николаевна неуверенно потрогала скатерки на тумбочках и махнула рукой. Ее выпуклые глаза заволоклись слезами: