Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Удивительно.

— Это анютины глазки. Я пожалела еще рвать.

— Я давно не держал в руках такого, — сказал он, словно оправдываясь.

Попросив рюмку с водой, он бережно опустил туда цветок. Вера сварила крепкого кофе, который он так любил, опустила шторы и уселась у настольной лампы с вязаньем, которое она начала еще на пароходе, а потом забросила.

Петр отпивал кофе маленькими глотками, смотря на ее смуглые гибкие руки, на склоненную кудрявую голову с седыми прядями на висках.

Еще нежно и молодо было очертание слегка удлиненного ее лица, чистого лба и тонко вырезанных губ. Было в этом дорогом ему лице пугающее выражение невысказываемой и тем более разящей боли: внезапная, обморочная бледность, каменно сжатый рот, молчание, — все укрыто, упрятано, и только глаза (об этом сама Вера, конечно, не догадывалась), только глаза кричат о боли. «Раненые глаза», — как определил про себя Петр. Вот такой взгляд был у нее в первую их встречу.

А сегодня она была совсем другая и словно не все договаривала до конца. По правде сказать, он никак не мог представить себе Веру за швейной машиной в какой-то мастерской… И нужно ли это, в сущности?

Он узнал и помнил ее молодой и красивой, — ему она всегда казалась красивой, — и теперь мог без труда вспомнить ее всякой: усталой, несчастной, злой, несправедливой, — но никогда она не обманывала его ни в чем, даже в мелочах. «Принимай меня такой, какая я есть на самом деле», — как бы говорила она.

Он верил ей и любил ее одну — и сейчас еще нежнее и крепче, чем всегда. Он приехал к ней, чтобы еще раз взглянуть в ее серые горестные глаза, погладить седеющие ее кудри, услышать глуховатый грудной голос, который различил бы среди тысячи чужих голосов.

Каждая их встреча могла ведь оказаться последней. Он был уже ранен однажды, а недавно его контузило и засыпало землей так, что пришлось откапывать, а потом он отлеживался в санбате и даже начал было заикаться и глохнуть. Вере он не написал ни слова, но именно это и было причиной его неожиданной побывки.

— Как странно вспоминать, что война еще идет, — тихо сказал он и, помолчав, добавил: — Гляжу на тебя, Веруша, и на вот это вязанье твое и как-то о войне забываю.

— Вот и расскажи про войну. Нельзя же молчать и все таить про себя, — сказала Вера с легким укором.

Он немного помедлил и заговорил о войне. Как долго, невысказываемые, копились в нем эти мысли, как они, оказывается, жгли его, радовали, мучили!

Уже давно минуло то время, когда он и его товарищи своими руками рушили мосты, русские мосты, созданные такими же, как и он, мастерами. Конечно, все будет построено снова — и не кое-как, не на живую нитку, чтобы только пройти вперед, как это делают сейчас, а еще прочнее и красивее, чем раньше. По никогда не будет забыто страшное разрушение и стыд и муки тех дней и ночей.

— Я тебе писал, что в партию вступил на фронте. Я коммунист теперь. Я вступил в партию потому, что мне это было совершенно необходимо. Тогда даже мысль о победе была далекой и трудной. Видела бы ты, как меня принимали. Сейчас же после атаки, — один рекомендатель погиб, другой сидит весь перевязанный, грохот и вой кругом; все мы черные, как черти, потные, злые — атака неудачная была и с большими потерями. Я успел только сказать, что верю в победу, а потому и вступаю. И мы наскоро протокол написали и опять пошли в атаку.

Он то придвигал к себе, то отодвигал рюмочку с цветком и, пристально разглядывая мирные бархатные лепестки его, не переставал говорить:

— Я много видел, Веруша, даже слишком много для одного человека. Я видел разрушенную плотину Днепрогэса и Керченский ров тоже видел… Что ты так на меня взглянула? Да, я видел, и не только Керченский… И все это приживалось во мне, копилось… Ни один человек, я думаю, не вернется с войны таким же, каким он вышел из дома. Но дело не в этом.

Он встал, заложил руки за спину и медленно прошел по комнате, стараясь не греметь сапогами.

— Дело в том, что теперь мы непобедимы. Мы слишком много видели, мы слишком много пережили, чтобы еще когда-нибудь отступать. Да какое — отступать!.. Мы идем вперед, и ничто, в самом деле ничто нас не остановит. Вот мы, саперы и строители, рабочие войны, — если нужно, мы сутки стоим по брюхо в ледяной воде и строим переправы, вязнем в трясинах, валим лес под огнем. И никто не думает в эту минуту, что он всего только человек, что ему холодно и он устал так, как никогда в жизни не уставал, что смерть его ищет и может найти каждую минуту. Война — это тяжкий труд, Веруша, и война — это подвиг, кровь и смерть, и снова подвиг. Но мы словно стали бессмертными, потому что мы должны победить и покарать. Мы войдем в Берлин. Я верю, что и я тоже войду в Берлин. Я…

Петр подошел к Вере, обнял ее за плечи, склонился и прошептал ей в ухо:

— Мы с тобой, Веруша… мы с тобой слишком много потеряли на этой войне, чтобы не верить…

Вера опустила голову еще ниже и вдруг уткнулась в жесткий рукав Петра.

— Ну вот, я и говорю… — Он растерянно погладил ее по голове. — Ты у меня так редко плачешь, а это совершенно необходимо. У нас, случается, даже мужчины плачут… Знаешь, ты устала, я сейчас все устрою.

Он принялся хлопотать — усердно и неумело.

Вера тихонько отвернулась, глаза ее были мокры от слез, но в лице, все еще потрясенном, уже пробивалась, бродила несмелая улыбка. «Милый, с тобой мне не страшно…»

XIII

День отъезда Петра быстро приближался, и Вера старалась совсем не отлучаться из дому. Евдокия сама вызвалась приносить ей дневную норму шитья и уносить готовое белье в мастерскую. Вера шила на своей машине. И еще ей непременно нужно было связать и сшить кое-что и для Петра.

Так и пролетела незаметно за хлопотами и разговорами короткая неделя, и пришел час расставания.

Петр сказал, что уезжает надолго, очевидно до конца войны.

Они почему-то не сумели как следует рассчитать время и пришли на перрон всего за несколько минут до отхода поезда. Прощанье вышло до того коротким, что Вера растерялась и только смотрела на Петра теми самыми «ранеными» глазами, каких он так страшился. Он поцеловал ее и шагнул на ступеньку вагона, потом вернулся и опять поцеловал, очень крепко, и шепнул ей:

— На всякий случай, Веруша… помни меня.

Она кивнула головой и, стараясь улыбнуться, помахала платочком. Рядом с ней безудержно плакала и по-ребячьи шмыгала носом какая-то молоденькая женщина. Это было очень заразительно. Но вот скрылся последний вагон, и Вера, словно в тумане, пошла по перрону, тихо плача, сталкиваясь со встречными.

— Помни меня, помни меня… — шептала Вера, сжимая сумочку.

Она вышла на вокзальную площадь, остановилась. Кончился ее праздник. Снова она будет — как и многие тысячи других женщин — жить надеждой и ожиданием, жить «от письма и до письма»… Но плакать не нужно.

Уже припекало немножко, хоть и было непозднее утро: лучи солнца еще лежали на крышах, и пахло пылью, едва прибитой утренней поливкой.

Впереди был долгий день и одиночество. Вере не хотелось идти домой, по крайней мере сейчас. И она пошла в госпиталь. Как живет без нее четвертая палата — Иван Иваныч, Толя, бедный Бесо?

Через полчаса Вера нерешительно остановилась у подъезда. Не рано ли она войдет в палату? Был ли обход врачей?

Пока она раздумывала, из двери выбежала запыхавшаяся сестра-хозяйка. Она устремилась куда-то во двор и уже на ходу крикнула Вере:

— Здравствуйте, Соколова! Вашу четвертую палату расформировывают, ступайте проститесь!

И Вера испуганно ринулась к дверям. Четвертая палата, ее раненые… как же это так? Торопясь, она натянула на себя бязевую рубаху и взбежала по лестнице.

К счастью, раненые были еще на месте, взбудораженные и погрустневшие.

Она села, как всегда, около Ивана Иваныча, через силу улыбаясь и еще не совсем понимая, какая потеря ее постигла.

— Мы боялись, вы не успеете. Привыкли мы к вам, Вера Николаевна, — сказал Иван Иваныч.

48
{"b":"878541","o":1}