Они помолчали, словно бы помянув милую девушку Ирину. Но, быть может, она и жива? Как это трудно — ждать и не ждать, надеяться и отучать себя от надежды, от желаннейшего чуда надежды.
Когда Вера подняла голову, Евдокия Степановна глядела мимо нее, на серые громады домов, среди которых еще просачивались последние лучи солнца.
— Ну, нас этим не свалишь, — медленно проговорила она.
Вера смотрела на Евдокию с удивлением и нежностью. Ей хотелось взять и крепко пожать ее темные, натруженные руки. Вместо этого она сказала неловким, деревянным голосом:
— Я подумаю о мастерской, Дуняша… — Она хотела прибавить «милая», но не сумела.
— Отдохни, приберись. На той неделе утречком как-нибудь зайду за тобой. Спишь-то поздно?
Значит, и думать было нечего! Евдокия Степановна считала вопрос решенным. Может быть, так и лучше…
Они расстались у парадного, и Вера еще долго стояла, раздумывая, около своей двери. Вот она и услышала смех детей, и посидела в цветнике над бомбоубежищем. Ей и в самом деле не так уж страшно теперь войти в сиротскую свою квартиру.
II
Вера проснулась от ощущения, что над ней кто-то стоит. Она открыла глаза и увидела мужа в военной фуражке, странно изменившей его лицо, запыленное и темное от загара.
Вера села и протянула к нему руки.
Ей казалось — сейчас заплачет, упадет к нему на грудь. Но она только вскрикнула:
— Петя! — и, вскочив, помогла ему раздеться.
— Тебе умыться, умыться надо! — слышала она свой торопливый, вздрагивающий голос. — Возьми вон там полотенце, я сейчас завтрак приготовлю.
С бьющимся сердцем она смотрела, как он умывается: наберет полную пригоршню воды и с силой шлепает по лицу, отчего брызги летят во все стороны (она вспомнила эту его привычку и как, бывало, сердилась на него). Вот и шею по-своему трет — скрученным полотенцем, докрасна: как будто они совсем не разлучались и ничего не случилось.
Петр подошел и бережно ее обнял.
— Я опоздал, Веруша. — Он глядел на нее воспаленными от бессонницы глазами. — А приехал всего на четыре часа, от поезда до поезда.
— На четыре часа? — повторила она с испугом.
На его худом лице появилось новое, суровое выражение человека, живущего на войне. В остальном он был тот же, привычный, ее Петр: во всем облике его, сорокапятилетнего человека с некрасивым, голубоглазым, сосредоточенным лицом, большими, ловкими руками и тяжеловатой походкой, легко угадывался русский крестьянин.
Сколько же надо было рассказать ему за эти четыре часа! «Люблю его, всего люблю, навсегда!» — думала Вера, хлопоча над сковородкой с шипевшим салом, а вслух говорила о каких-то пустяках — о пароходе, о Катеньке, о грядках.
Слушал ли он Веру? После какой-то фразы, совсем уж незначительной, она обернулась и смолкла. Петр стоял к ней спиной и смотрел в окно, плечи у него были высоко подняты, словно в мучительном каком-то усилии.
Вера подошла, замерла сзади него, и именно тут Петр не выдержал, плечи его дрогнули.
Тогда, не колеблясь более, она повернула его и с силой прижала к себе его голову.
— Петя, Петя, — прошептала она, впервые в своей жизни слыша мужской плач и ужасаясь ему.
Она гладила его по голове, по плечам, потом уложила в постель, заботливо спустила штору. В сумраке Петр взял ее руку, тихо сказал:
— Ты у меня, Веруша, лучше всех, девочка моя.
И она нисколько не удивилась, что он ее, седую, назвал «девочка моя», — ведь их соединяли двадцать долгих лет жизни.
Быстро протекли четыре столь желанных часа. Петр снова взял свой пропыленный рюкзак и ушел на вокзал — прежний, милый Петр и в то же время совсем не прежний, скуластый от худобы, обветренный, суровый офицер с зелеными покоробленными полевыми погонами на широких плечах.
Он не позволил Вере провожать его на вокзал, решительно сказав:
— Толкотня там. Спи, — и опустил шторы.
Через месяц-полтора он обещал снова приехать и вышел так незаметно, что Вере показалось: он остался здесь, и она продолжала тихий разговор с ним…
«…Не казалось ли тебе иногда, что мы живем как-то слишком тихо, прочно, обыкновенно? Была ли то любовь? Я иногда думала со страхом: вот встретишь ты или встречу я на своем пути иную любовь — и тогда рушится все привычное благополучие нашей семьи. Но день шел за днем, год за годом, и я поняла: это и есть любовь, — она всегда с нами, всегда в нас. А теперь у нас с тобой еще и горе — смертельное и навсегда, до последнего вздоха».
…Уж не сдерживаясь и ни о чем более не думая, Вера наконец заплакала. Она плакала впервые за много странных, пустых, тягостных дней, которые прожила без сына, и рыдания разразились с такой силой, с такой болью, что это было похоже на судороги, сводившие тело.
Но вот прошли самые трудные минуты, и, хотя слезы еще лились по лицу, Вере стало как будто легче и чуть спокойнее. Она завернулась в одеяло с головой и заснула долгим, крепким сном.
III
Вера медленно шла по узкой тропе между грядками.
Кустики помидоров на грядке у Евдокии ожили и тянули к солнцу матовые резные листочки. Тоненькие лучики молодой морковки слабо клонились под ветром. В глубоких лунках появились толстые темно-зеленые лепестки тыквы.
В цветнике сидела на корточках длинноногая девочка.
Внимательно разглядывая грядки, она пела негромко, сквозь зубы, может быть сама того не замечая.
Вера прошла в цветник и опустилась на скамью. Девочка взглянула на нее исподлобья, не переставая напевать.
Ей было лет четырнадцать. Вера не могла припомнить это курносое бледное лицо, реденькую челку на лбу и широко расставленные темные глаза. Должно быть, девочка была новой жиличкой. Вера смотрела на нее, сложив на коленях почерневшие руки.
Целых два дня она убирала квартиру, и теперь все тело ее, изломанное усталостью, молило об отдыхе. Она закрыла глаза, задумалась: не следует ли послушаться Евдокию Степановну и пойти в мастерскую? На людях конечно же будет не легко, — она привыкла жить и трудиться в своей семье. Но не поможет ли ей грубая, беспросветная усталость от целодневной работы?
Сквозь дрему она слушала шумы двора и тусклый голос девочки.
«Зудит, как пчела», — подумалось ей, и, потеряв вдруг этот слабый, однообразный звук, она открыла глаза.
Девочка пристально на нее смотрела.
— Тетечка, — тихо, ломким голосом спросила она, — а у вас тоже кого-нибудь убили на войне?
— Тоже, — невольно ответила Вера и, спохватившись, спросила испуганно и строго: — А ты почему так думаешь?
— У меня — маму, — не отвечая на вопрос, сказала девочка и неохотно, скороговоркой, неправильно произнося слова, добавила: — Немци, с самолету.
Вера едва не вскочила, — так захотелось ей броситься к девочке, прижать к себе. Остановило выражение хмурого, взрослого достоинства, какое она приметила на бледном лице девочки. Сколько же лет этому человечку? Десять или пятнадцать?
— Мы у вас за стенкой живем, в кухне, — сказала девочка и отвела челку со лба. — Вчерась, когда вы заплакали, бабушка моя…
Вера взглянула на нее почти ужасом, и девочка поняла все, быстро шагнула к Вере и села рядом, на скамью. Нет, она совсем взрослая, ей не меньше пятнадцати лет.
— Откуда ты приехала? — не сразу заговорила Вера.
— Мы из-под Киева. Меня Галей зовут, — быстро ответила девочка и неожиданно, еще более торопясь, спросила: — Когда «комплект», значит, не примут на фабрику?
— На какую фабрику, Галя? — невольно поддаваясь тревожному настроению девочки, воскликнула Вера.
— Да на пуговичную фабрику. Я три дня хожу. А мне один ответ: «Комплект у нас, не берем».
— Да-а, комплект — это значит: никого больше не примут. А тебе обязательно нужно именно на эту фабрику?
Галя помедлила, подняла с земли камушки и стала подбрасывать и ловить их, — кажется, это называлось игрою в «шлюшки».
— Обязательно, — ответила она, следя глазами за камушками. — Рабочую карточку дадут. Бабушку буду кормить. А что? — Она хмуро усмехнулась. — И накормлю. Бабушка все смеется надо мной: «Кормилица моя…»