— Да. Я тоже об этом думала.
— Вот. Знаешь, как странно: я завидую матерям, которые видели последние минуты своего сына, своими руками его обмыли, похоронили. Я не знаю, где Ванина могилка. Может, уж и сровнялась с землей, и я не найду ее, и никто ей не поклонится. И сколько их, могил этих безвестных!
— Я тоже… завидую.
— Ты тоже? Боже мой! — Мария ринулась к Вере всем телом, нашла и сжала ее другую руку. — Ты тоже? И у тебя… сын? Неужели единственный?
— Да.
— Прости меня. Как же я раньше не подумала… Ослепла от собственного горя. И лицо твое даже не разглядела.
— Не за что прощать. Я слушаю как о себе.
— Как тебя зовут?.. Вера? Хорошее имя.
…Совсем стемнело, и поезд медленно вполз в предвокзальную путаницу составов, путей, виадуков. Слабо мерцали фонари под черными покрышками, отбрасывающими длинные тени. Мария забилась в свой уголок и истомленно молчала, совсем не видная в темноте. Стало ли ей легче оттого, что она рассказала Вере о своей боли? Может быть, и нет, не стало легче.
— Я жду и немного страшусь конца войны, — медленно сказала Мария из своего угла. — Сердце у меня опустело. Что я буду делать после войны?
И тут к Вере вдруг вернулось спокойствие. Что ж это она говорит, Мария?
— Дела найдется много, — уверенно сказала Вера. — Ой, сколько же будет дела! Подумай об этом! Если бы ты знала, как сейчас работают люди, обо всем забывают, у машин сваливаются, и опять поднимаются, и опять работают. Если б ты знала! А когда не будет войны…
Голос у Веры прервался, она помолчала, и Мария прошептала из темноты немножко виновато:
— Да, да…
— А когда не будет войны, — повторила Вера голосом, сдавленным от волнения, — как же мы с тобой — ты, Мария, и я, и все, — как же мы будем трудиться! Да ведь и нельзя иначе: подумай, сколько всего порушено, сколько сделать нам нужно. Ведь правда?
— Правда.
Поезд сильно качнуло, и он остановился под темными сводами вокзала.
— Вот и все, — поднимаясь, сказала Мария каким-то другим голосом: минуты слабости и отчаяния окончились.
В одно мгновение она стала подобранной, привычным жестом оправила пилотку, собрала гимнастерку в аккуратные сборочки на спине, оправила юбку. Вера пошла за ней к выходу, удивляясь молодой стройности ее фигуры и ширине сильных плеч.
Они вместе вышли на людную площадь и остановились под затемненным фонарем. Мария задержала руку Веры в своей руке, назвала свою фамилию и номер полевой почты, до странности легко запоминающийся: 1914-А.
— Непременно напиши о себе, — сказала она, со скупой улыбкой вглядываясь в лицо Веры. — Непременно!
Едва они разошлись в разные стороны, как над площадью с легким треском взвились и медленно стали опадать многоцветные снопы ракет и воздух сотрясло и разорвало от первого мощного залпа орудий.
Вера остановилась. Как всегда во время салютов, на которые она вдоволь нагляделась за лето, в ней возникло множество самых разных чувств и воспоминаний, на этот раз почему-то более острых.
Это были: восторг, почти ребячий, словно под куполом неба многократно расцветала и опадала невиданная елка, возникшая прямо из далеких дней детства; гордость при мысли, что где-то на далеких полях войны одержана еще одна трудная победа; боль за утраченные жизни, — ведь сражения были кровавыми, и, значит, еще какие-то матери, жены, дети заплачут по тем, кто погиб в этом бою.
…Лучи солнца рассекают темное небо, и Москва вдруг встает из тьмы, томительно и щемяще напоминая мирные, светлые вечера. Скоро вернутся они, эти мирные вечера, но скольких не хватит среди нас и как изменились мы сами, перешагнув через такое горе! И сколько нас, вот таких матерей, стоит сейчас на этой площади и смотрит на вспыхивающие и гаснущие звезды салюта! «Вечная слава героям, павшим за свободу и независимость нашей Родины! Слава нашим сыновьям, матери и подруги! Мария, ты слышишь? Твой сын умер героем, а мой сын — обыкновенный солдат, и я — обыкновенная мать. Но не было бы этих салютов победы, если б наши мальчики не сложили голову за Родину! Мария, гордись своим сыном! Это его кровь горит на небе. Слава, слава мертвым воинам, — они отдали все за нас, живых…»
…Вера стояла на площади, высоко подняв голову и прижимая к груди пустую корзиночку, по лицу ее лились слезы. Раздался последний залп, и площадь сразу стала темной и обыкновенной. Не вытирая слез, Вера вошла в светлый портал метро. Лейтенант, молодой, тоненький, с серьезными ребячьими глазами, уступил ей дорогу.
XVIII
Весна пришла в торжественном громе салютов. Предчувствие близкого конца войны охватило всех. «Когда кончится война…» — повторяла Вера за людьми и вслушивалась в эти слова с удивлением и радостью.
На улицах, в саду, на крышах, еще лежал плотный снег, сероватый от угольной пыли. Но уже отмели последние метели, и на тротуарах стали оттаивать лужицы, те самые, в которых с весенней четкостью и глубиной отражаются белые облака и опрокинутые глыбы домов.
И сквозь привычную бензиновую гарь нет-нет да и прорвется тонкий, едва угадываемый, головокружительный мартовский запах прелой земли и молодой тополиной почки.
В один из таких дней, когда зима еще боролась с весною и торопилась затянуть лужицы ломким, бессильным ледком и с неба сыпалась твердая, как льняное семя, ледяная крупка, — в один из таких дней белокурая почтальонша принесла Галиной бабушке письмо в затрепанном конверте, в лиловых потеках от расплывшихся чернил.
Письмо было от Галиного отца. Его освободила из гитлеровского лагеря наступающая Красная Армия, и он теперь лежал в госпитале, надеялся скоро поправиться и снова стать бойцом. С беспокойством спрашивал, живы ли жена и дочь. Письмо было адресовано соседям Неволиных по улице в родном городке. Оттуда рука неизвестного друга направила его в центральный орган по розыску людей, разбросанных шквалом войны по всей стране. Немой, красноречивый, перечеркнутый, конверт лежал теперь перед бабушкой: он дошел до цели.
Прижимая письмо к груди, бабушка вышла во двор. Лицо у нее было бледное, мокрое от слез. Ее тотчас же окружили женщины и дети.
— Жив! Зятек-то… А Варя… — медленно сказала она, глядя на женщин большими, страшными глазами.
Скорее всех нашлась тут белокурая красивая почтальонша, — ей ведь не раз приходилось доставлять людям похоронные грамоты и вот такие неожиданные письма от отцов и братьев, воскресших из мертвых.
— Радость какая вам, бабушка! — сказала она громко, с доброй улыбкой.
На лице у бабушки пробилась ответная трудная и недоверчивая улыбка.
— Да, радость… — сказала она и с благодарностью глянула на девушку с тяжелой сумкой. Губы у бабушки двигались медленно, словно замерзли. — У Галюшки есть теперь корень на земле… Радость-то какая!
Скоро вернулась из мастерской Вера, прибежала Галя с фабрики. Девочка тоже перепугалась, и глаза у нее стали огромными и такими же страшными, как у бабушки, и губы дрожали. Но она не плакала, а просто молчала.
Когда Вера ввела их в комнату, Галя засунула письмо под подушку и, сгорбившись, села на постель. Но бабушка немного отошла: в ней наскоро, кое-как, уложились и внезапная радость от возвращения зятя и горькое воспоминание о погибшей дочери. То, что где-то в иноземном городе на госпитальной койке лежал и думал о них живой, родной, милый им человек, и бабушка и Галя ощущали как необыкновенное, ошеломительное счастье, вдруг свалившееся на голову. Только теперь они обе поняли, какое это было бы горе, если б отец и в самом деле оказался убитым…
Сквозь бедность и неуют их беженского житья бабушка уже видела родной свой домик в зелени, на тихой улице и обжитой порожек сеней, где сиживала она по вечерам с вязаньем в руках, прислушиваясь к лепетанию молодого тополька у калитки…
Галя и Вера молча слушали старуху. Бабушка оживленно сновала по комнате и собирала на стол обедать.
Выслушав радостные рассуждения бабушки, Галя выпрямилась и солидно, как это положено рабочему человеку, села за стол.