Матрена Ивановна крепко прижала к себе внучонка, когда люди торопливо стали стекаться как раз к тому месту, что заняли они со снохой. Елена теперь сидела на скамье, Через толпу же, настойчиво ее раздвигая, продиралась Клавдия.
— Сталин, мама! — шепнула она матери, когда подошла вплотную.
Матрена Ивановна совсем затревожилась, рывком опустила на плечи шаль, освободила от платка одно ухо. Главное, мешало шипение, настойчивое, хлюпающее, как будто в репродукторе кипел самовар.
Люди, все до единого, слушали не шевелясь. Только одна старенькая женщина, стоявшая возле Матрены Ивановны, все что-то возилась, запахивая мужское пальто, которое было ей совсем не по росту.
И вдруг Матрена Ивановна увидела, что женщина эта плачет, кривя и кусая губы. И тут сквозь шипение отчетливо донеслись слова, произносимые медленно, негромким голосом:
«…Гитлеровским войскам удалось захватить Литву, значительную часть Латвии, западную часть Белоруссии, часть Западной Украины. Фашистская авиация расширяет районы действия своих бомбардировщиков, подвергая бомбардировкам Мурманск, Оршу, Могилев, Смоленск, Киев, Одессу, Севастополь. Над нашей родиной нависла серьезная опасность…»
Мать тихонько положила ладонь на сердце, — очень больно оно стучало. Так вот какая жестокая правда сказана о войне! И не верить тут уже немыслимо, — так вздрагивал голос в репродукторе, так прерывался.
«Братья и сестры…» Не ко всему ли народу обращены эти до страшности необычные слова? И значит, к ней, к матери, обращены?
Речь кончилась, люди разошлись по своим местам. Только женщина в просторном пальто осталась около Суховых и, тихо всхлипывая, говорила:
— Плохи наши дела, раз уж Сталин… вон как…
Матрена Ивановна взглянула на женщину с удивлением, даже с упреком.
— Ну и нет! — с решительной горячностью возразила она. — Теперь народ правду знает! Ему только скажи правду, и…
— И — что? — Женщина вопросительно уставилась на Матрену Ивановну.
Той пришлось малость помолчать, — слишком уж близко, к самому горлу, подступили слезы, — и, только справившись с волненьем, она прерывисто сказала:
— В войну-то ружья только солдатам дают, верно? Только солдатам… А тут у каждого, выходит, вроде как ружье в руках. Потому что не побоялись народу страшное сказать. А коли не боятся, значит, сила за плечами стоит.
И, прибавила, немного подумав:
— Народ правдой не испугаешь.
Женщина присела на кончик скамьи, спросила доверительно, с сомнением:
— Ну, к примеру, чего мы-то с тобой можем сделать? Хоть и ружье нам дай.
— Ружье-то нам с тобой и ни к чему… Сделаем, что следует быть.
— Вон ты как.
Матрена Ивановна и в самом деле так поняла, что страшная правда о войне и к ней лично, старой женщине, обращена.
Ну что же, может, и ей доведется горе принять, до него, до горя-то, как говорится, рукой подать: Смоленск вон бомбят.
Вырастила она своих детей плохо ли, хорошо ли, а теперь внука надо подымать. Да и Клавдия еще на ее материнских руках. Может, телом своим загородить ее придется, на войне-то всякое бывает…
За окном громко крикнули: «Поезд! Поезд!» Матрена Ивановна с внучонком на руках вышла на перрон. Спокойствие вливалось в нее широкой волной, и вроде даже радостно как-то стало.
Эшелон медленно подошел и остановился — пыльный, безлюдный, с закрытыми дверями и окнами. Проводница, спрыгнувшая со ступеньки последнего вагона, неохотно ответила:
— На Москву. Пассажиров не берем.
— Раненые! — тихонько вскрикнули за плечом у матери, и она увидела в окне забинтованную голову и глаза, смотревшие прямо на нее, — непристальные, в глубоких синяках, очень усталые.
Сердце у Матрены Ивановны тяжело забилось, но она не опустила головы, не отвела взгляда. Теперь ничто ее не должно страшить. Она готовилась принять на себя — не пропустить дальше себя — всю беду, какая предназначена была семье Суховых в этой безжалостной и, наверное, долгой и страшной войне..
XVI
С того дня, когда мать и Клавдия привезли Елену с внучонком, в доме Суховых все изменилось. Диомид Яковлевич встретил их на вокзале, и мать не сразу узнала его — так он осунулся, так весь потемнел. Даже старая кондукторская шинель как-то неладно провисла у него на плечах. Он хотел забрать багаж Елены, но мать пожалела его и дала ему только узел с периной. Шагая по улице, старик с потаенной робостью поглядывал на сонного внука, которого несла Матрена Ивановна, и протяжно вздыхал. Когда же вошли в дом, и Матрена Ивановна опустила проснувшегося мальчишку на пол, и он затопотал по чинному зальцу, старики переглянулись, и у матери нестерпимо засияли глаза, а Диомид Яковлевич растерянно отвернулся и на виске у него вздулась темная жила.
Именно с этого часа в доме Суховых сразу стало как будто просторнее, светлее, проще и все заговорили полным голосом. Маленький Митенька со смешной озабоченностью лепетал около бабушки, и в комнатах стоял ни для кого не досадный беспорядок.
Мать верила и не верила себе: к ней словно вернулась ее молодость, и не та, что давно прошла, а другая — счастливая. Где-то совсем близко, почти за стенами дома, шла война. «Ничего не боюсь, — думала мать, укачивая внука и слыша около себя ровное его дыхание. — Телом своим загорожу. В крайности хитрить буду, угождать. А то и с топором выйду».
Клавдию болезненно удивлял необычный покой в родительском доме и умиротворенное лицо матери. Тихая эта счастливость казалась ей непрочной, слепой и даже страшной, потому что она не соответствовала тому, что свершалось за стенами бревенчатого дома.
По улицам города уже прошли печальные толпы школьников, отправляемых на восток. Дети шли, маленькие, потные, озабоченные, со своими узелками и рюкзаками, сдержанно поглядывая на пыльные родные улицы и на заплаканных матерей, с которыми теперь надо было проститься надолго, а может, и навсегда.
На Вокзальной улице, где жили Суховы, стали приметны дома с заколоченными ставнями. Женщины, старики с темными от горя лицами уходили и уезжали на восток. На покинутых усадьбах пугающе тревожно чернели раскрытые сараи и буйно, ненужно цвели зеленые огороды. Даже на усадьбе Суховых приметно было какое-то запустение: отец потерял охоту подметать двор. В отличие от матери, старик сделался потерянным и беспомощно-суетливым.
Каждое утро, опухший от нездорового сна, он торопливо шагал к уличному радиорупору. Следом за ним выходила Клавдия. Они шли отдельно друг от друга и сходились только на площади у вокзала, где на высоком столбе чернел раструб громкоговорителя.
Здесь собирались люди, нетерпеливо ожидающие последних известий. Клавдия заприметила старуху, странно согнутую в пояснице, и молодую синеглазую женщину в выцветшем берете. Каждое утро сюда приходили еще длинноногий школьник с блокнотом и высокий старик в широкополой шляпе. Этот старик особенно запомнился Клавдии, потому что он всегда охотно по-своему дополнял и разъяснял последние известия. Он слушал радио со степенной важностью. Старуха склоняла голову набок, как больная птица. Школьник старательно записывал названия городов.
Известия шли плохие, были уже объявлены Бобруйское, Новоград-Волынское и Могилевское направления. Немцы рвались к Днепру. Красная Армия отступала в непрерывных кровопролитных сражениях…
С каждым днем все тревожнее и молчаливее становилась маленькая толпа у хриплого репродуктора.
Густой, очень знакомый голос диктора, еще так недавно мирно произносивший: «Внимание, говорит Москва», звучал теперь с особенной сдержанностью. После известий, случалось, передавали духовую музыку, — тогда в тишине маленькой пустынной площади величественно и грозно звучали трубы и литавры оркестра.
В один из томительно тихих и знойных дней было объявлено Смоленское направление. Война, значит, стремительно шла сюда, на восток. Вероятно, поэтому толпа, стоявшая у репродуктора, вся, до единого человека, с требовательным ожиданием обернулась к высокому старику. Но старик не успел ничего объяснить, потому что тут же, вслед за известием о Смоленске, диктор стал оповещать весь мир о неизвестном советском мальчике, которого под Минском закололи штыком на глазах у матери.