Но он слишком хорошо знал, что Клавдия не умеет лгать. И вчера, когда она робко улыбалась, глядя на него, она не лгала. Да, еще вчера он привычно чувствовал свое превосходство над нею, — мужское, что ли, превосходство, — а теперь вон как повернулось. Конечно, сам виноват, это верно, но…
И опять он услышал звон покатившейся монеты, и опять эта монета, как заколдованная, легла у его ног.
Он подозрительно глянул на Клавдию: уже не смеется ли она над ним? В растерянности начал судорожно приглаживать свой подвитой чуб. У него даже губы зашевелились, и со стороны можно было подумать, что он шепчет заклинание.
Как раз в эту минуту на часах пробило пять. Клавдия встала: смена закончилась.
— Принимай, — сказала она. — Вот журнал и касса. Все депеши переданы.
Полагалось пересчитать деньги, но Яков продолжал сидеть, недоуменно хлопая глазами: все-таки он чего-то еще ждал. Но Клавдия прошла мимо него, словно он не человек был, а в самом деле примелькавшийся гардероб.
Три следующих дня — вторник, среда, четверг — тянулись для Клавдии настолько томительно, что она прямо не знала, куда себя девать: то ластилась к матери, то придирчиво расспрашивала о старых временах, о братьях, покинувших дом, даже о материнском девичестве спрашивала.
Матрена Ивановна покачивала головою: вот еще блажь!
В четверг вечером Клавдия нарядилась в малиновое платье и исчезла. Вернулась глубокой ночью. Во дворе, льстиво повизгивая, гремел цепью пес. «Одна», — догадалась мать, прислушиваясь к осторожным шагам дочери.
Прежде чем проскользнуть к себе в спаленку, Клавдия остановилась на пороге материнской комнаты, и Матрена Ивановна, притворяясь спящей, громко задышала. «Все равно ведь не скажет…» — с горечью думала она.
Ей было ясно, что дочь стала такой разговорчивой только, чтобы не признаться в главном — с кем же задумала она разделить свою долю. «К чему ночные разговоры? Не в лесу искать, увижу сама иль люди скажут», — рассуждала про себя Матрена Ивановна, прислушиваясь к тихим движениям Клавдии: та поверила, что мать спит, и ушла к себе…
Утром Клавдия спала долго, и мать ходила на цыпочках, а старика совсем не пустила в горницу: с молодых лет он очень тяжело ступал на ногу, и Матрена Ивановна говорила, что у него «чугунная пятка».
— В ночь дежурить ей, пусть поспит, — сурово объяснила она и больше не обмолвилась ни словом: все равно не понять старику ее материнской думки.
Клавдия вышла только к обеду и опять принялась кружить возле матери. Заглядывала ей в глаза, болтала всякий вздор, и старик один-два раза хмыкнул в бороду, недоуменно глянув на дочь из-под очков: что же все-таки случилось с ней? Он хотел было спросить, но в этот момент в крайнее окошко кто-то негромко стукнул и Клавдия выбежала из-за стола.
Диомид Яковлевич по старой памяти собрался было крикнуть: «Цыть! Куда?» — однако насмешливый взгляд жены остановил его.
— Мама, я в город, а оттуда прямо на дежурство, — сказала с порога Клавдия, и мать едва успела проговорить привычное свое пожелание: «С богом!»
В отличие от мужа, она все понимала. Клавдия вырвалась из рук. Она теперь или впрямь найдет свою судьбу, или обожжется и затихнет надолго, может статься — навсегда; тогда уж и приказывай, чего хочешь, — все равно ей будет…
VIII
Павел направился с девушкой не в город, а в степь. Они медленно зашагали по железнодорожной насыпи, невысоко поднявшейся над полями. Шальной ветер посвистывал на просторе, и мягкие матовые волны ходили по ржи, еще зеленой, с коротеньким, едва наметившимся колоском. Рассредоточенный, льющийся сквозь реденькие облачка свет солнца ложился на стальные пути, стремительно убегавшие в ту сторону, где густо синел далекий лес.
— Хорошо! Привольно как! — тихо сказала Клавдия.
— Да, привольно, — рассеянно повторил Павел и неожиданно добавил: — Вот что. Ты мне все рассказала, и я тоже должен о себе рассказать… И о своих, о Качковых. Отец у меня железнодорожник тоже, только не кондуктор, а машинист.
Павел взял Клавдию под руку и принялся без умолку говорить, то смеясь коротко и заразительно, то становясь вдруг серьезным и даже печальным.
Клавдия смеялась и печалилась вместе с ним, и так, в смехе и печали, постепенно раскрывалась перед ней история Качковых, столь не похожая на историю ее семьи.
Желтый «казенный» домик машиниста Качкова стоял возле самого полотна дороги. Когда мимо пролетал пассажирский экспресс или грохотал по рельсам тяжелый товарный поезд, домик весь содрогался. Гудки паровозов, особенно гулкие по ночам, тонкий, певучий звон вокзального колокола, людская суета проводов и встреч, коротенькие, похожие на пастуший рожок сигналы маневровой «кукушки» — среди всех этих привычных шумов проходило детство старшего сына Качковых. Сколько мальчишеских шалостей и проказ сразу же вспомнилось Павлу!
Однажды он даже тонул в озере Старица. В то время ему стукнуло целых четырнадцать лет. Он, собственно, не тонул, а нырнул на спор на самой глубине, зацепился трусиками за скользкую коряжину и, пока пытался отцепиться, глотал воду, задыхался, мертвел от зрелища зеленой водяной толщи, висевшей над ним, его посчитали утонувшим.
Когда вылез он на берег, трясясь от озноба, на озере никого не было, а от поселка по тропинке, грузно топая сапогами, мчался отец Павла, за ним же с ревом и визгом катилась орава ребятишек. «Сейчас надает, еще ремня попробуешь!» — первым делом подумал Павел и мгновенно юркнул в густой кустарник. Оттуда он видел, как отец сорвал с себя одежду, раскидал сапоги в разные стороны и бухнулся в воду. Он нырял, нырял, лишь на секунду-другую показываясь над водою, — мокрый, с волосами, свисшими на глаза, — фыркал, шумно отдувался и снова уходил под воду.
Испуг Павла все возрастал, — теперь он имел все основания ожидать двойной порции ремня. Он еще не решил, что же делать, когда отец медленно вылез на берег, сочтя, очевидно, дальнейшие поиски бесполезными, и Павел услышал его сиплый, задыхающийся голос: «Все. Теперь жди, выплывет где-нибудь в камышах. Эх, а парень, парень какой был!..»
Анна вскрикнула и зажала рот платком. Павел задрожал в кустах: отец хвалил его, — суровый, молчаливый отец, от которого не то что ласкового, а и просто лишнего слова, бывало, не дождешься…
— Надо было мне утонуть, — смеясь, заключил Павел, — чтобы я узнал, как отец меня любит.
— А что дальше было? — спросила Клавдия.
— Не вытерпел я, выскочил из засады. Бегу и, представь, реву, как маленький. Тут гам поднялся: ребята орут, я ору, Анна чего-то кричит, платком машет. Ну, а отец стиснул меня холодными, стальными ручищами и сказал только: «Дурак ты еще, Пашка, дитё!»
Станционный поселок, где вырос Павел и откуда он уехал только нынче зимою, стоял неподалеку от опушки леса. Весной и летом лес густо зеленел, а осенью печально раздевался, и Павел любил приносить домой увядающие, оранжево-желтые листья клена, которые от маленьких сестер его получили название «звездочки»…
Едва Павел сказал о звездочках, как сердце у Клавдии болезненно стеснилось. «Сиротки!» — подумала она, и Павел, будто угадав ее мысли, тихо сказал:
— Мать у нас была очень хорошая, только она рано умерла. Младшей сестренке было тогда полгода, а я учился во втором классе. Пятеро нас осталось. Если б не старшая сестра Анна, не знаю, что сталось бы с нами… А отец так и не женился: он у нас однолюб.
Павел говорил, и перед ним привычно, почти болезненно ярко вставал облик отца.
Вот он, угрюмый, седой, обветренный, только что возвратившийся из очередной поездки, сидит в тесной кухоньке, где все напоминает о матери, — и чисто выскобленный стол, и русская печь с задымленным челом, и самовар со вмятиной на крутом боку, и белая скатерть, и занавески. Широко расставив ноги в смазных сапогах, отец пьет водку и смотрит прямо перед собою странно-светлым и каким-то невидящим взглядом. В углу, на скамье под начищенными кастрюлями, молчаливо согнулась Анна.