В руках пресвитера забелела бумажка. Это была телеграмма, тоже из-за границы; разомлевший от духоты зала старец прочел ее вслух, и Катерина еще и еще раз горделиво ощутила значительность того святого дела, в котором и ей, маленькому, незаметному человеку, посчастливилось принять участие. Молодые братья, посланные на обучение в лондонский баптистский колледж, сообщали, что они пребывают в благополучии. Один из братьев, правда, болел и лежал в госпитале, но теперь, благодаренье богу, поправился и уже приступает к занятиям.
— Пожелаем ему и другим братьям успеха в науках, чтобы они с пользой потрудились в винограднике божьем. Аминь.
— Аминь! — согласно и слитно откликнулись в зале, и все стали подниматься.
Катерина тоже поднялась, готовая обнять каждого, кто подойдет с прощальным поцелуем. В этот момент ее тронули за руку. «Тетя Поля!» — радостно догадалась она.
Но перед ней была не тетя Поля, а заграничная сестра. Она что-то проговорила по-своему, затем, выхватив из сумочки аккуратно сложенную бумажку, сунула ее Катерине. Та растерянно приняла бумажку, а когда развернула ее, увидела распростертого над чернотою строчек царского орла.
«Орленая!» — всколыхнулась Катерина. Так родители ее говорили о двух казенных бумагах, оставшихся в доме от царских времен… Какое-то там школьное свидетельство и еще что-то… Ну, а здесь что?
«Ожидая от верных сынов родины… активной борьбы с коммунизмом во всех его проявлениях…» Вон оно как! Но кто же ожидает? Ага, император, царь, значит. Откуда бы ему нынче взяться, русскому-то царю?
Катерина поспешно и почти судорожно вскинула голову. Никого в зале не было, кроме брата-распорядителя. Он уже шел к ней, пробираясь между скамеек.
— Ты чего же, сестра? — еще на ходу спросил он и, подойдя ближе, с будничной озабоченностью прибавил: — Мне запирать пора, ты ступай отдыхай!
Катерина молча протянула ему бумажку. Брат-распорядитель глянул искоса и сразу отпрянул: царский герб, старое правописание…
— Откуда взяла? — спросил он тихо.
— Иностранка подсунула. Та, рыжая.
Катерина сказала это со злобой. Но брат-распорядитель не остановил, не осудил ее. Перевернув бумажку, он выхватил из текста только одну фразу: «Русским людям, находящимся под игом коммунизма…» И подпись: «Владимир».
Круглое лицо брата-распорядителя вытянулось и посерело: «Распутывайся теперь с этаким… подкидышем… А дома ждут, обед, поди, простыл».
— Ты никому не показывала? — спросил он, осторожно складывая бумажку.
— Никому, — ответила она.
Брат-распорядитель испытующе поглядел на сестру. Вид у нее был отнюдь не смиренный, она вся пылала, в глазах были гнев и боль.
«Обед-то наверняка простыл», — с отчаянием подумал брат-распорядитель, но по привычке повелительного обращения с тишайшими посетителями молитвенного дома грубовато сказал:
— Ты помалкивай. Никому ни слова, слышишь?
Катерина кивнула, и брат-распорядитель, уже окончательно овладев собой, деловито сунул бумажку во внутренний карман пиджака.
— Я старшим братьям доложу. Они разберутся. А ты молчи.
Но тишайшая сестра, как видно, не хотела иль не могла покорно поклониться и уйти.
— А эту… — сказала она, — эту рыжую, выходит, заморский полудурок послал?
— Какой полудурок? — спросил брат-распорядитель.
— Какой, какой! — с досадой повторила Катерина. — Ну, Владимир… Он там в заграницах спасается… И примстилось ему… — губы у нее расплылись в сердитой ухмылке, — примстилось ему, что он царенок… А где царство-то его?
— Это все пустое! — торопливо отозвался брат-распорядитель.
Он еще что-то хотел сказать, но Катерина опередила его.
— Рыжая-то как за него старается! — пробормотала она и опять усмехнулась.
Усмешка показалась брату-распорядителю неуместной.
— На пшеничном поле и колос зреет и плевел растет, — назидательно сказал он.
Катерина глянула на него и, ни слова больше не промолвив, пошла к двери, над которой светились огненные слова:
«Господь со всеми вами».
VII
Рабочий день в цехкоме прошел нынче удачно, Аполлинария Ядринцева, предвкушая заслуженный отдых, уже складывала в шкаф папки с бумагами, как вдруг в голову ей пришла неспокойная мысль о Катерине Лавровой: выполнил ли секретарь парткома свое намерение побеседовать с этой женщиной и куда движется дело?
Поколебавшись немного — не отложить ли вопрос на завтра, — Ядринцева сняла трубку телефона. Ей ответили, что Василий Иванович болен, у него гипертонический криз. Ядринцева опустила трубку и растерянно глянула на папку, которую держала в руке. Вот тебе и раз! Как же теперь с этой баптисткой распутаться? Пахомов взял дело на себя, а теперь так получается, что оно должно возвратиться в цехком и ей, Аполлинарии, снова надо начинать хлопоты, вести всякие разговоры да уговоры. Досадливо сунув папку в шкаф, Ядринцева принялась одеваться.
Решение пришло, когда она застегнула последнюю пуговицу на пальто: надо идти к Пахомову домой, навестить, так сказать, товарища, а попутно узнать, что там с Лавровой.
Аполлинария пообедала в столовой, потом купила у буфетчицы несколько апельсинов. Теперь она окончательно была готова отправиться к больному. Но состояние сумрачной озабоченности не покидало ее.
Она ни разу еще не была у Пахомовых на дому и предпочла бы поговорить с Василием Ивановичем в парткоме; чувствовала себя связанной, неуклюжей и даже нелепой, когда попадала в домашнюю обстановку. Это непреодолимое и очень неудобное свойство она знала за собой и заранее хмурилась, шагая по шумной улице и прочитывая названия переулков.
Коротенький переулок или тупичок, в котором жил Пахомов, был, видно, непроезжий, здесь стояла необыкновенная, прямо-таки деревенская тишина. Невысокие деревянные дома с деревьями во дворе тоже показались Аполлинарии необыкновенными. «Реконструкция не коснулась», — подумала она, пожалуй, даже осудительно и, чуть помедлив, нажала кнопку звонка у двери, аккуратно обшитой клеенкой.
В окно, ярко освещенное и только понизу прикрытое занавеской, видны были светло-голубые стены, от которых сразу повеяло чистотой и уютом. Ощущение тишины и глубокого покоя еще более усилилось, когда Ядринцева вошла в прихожую и поздоровалась с седой, сероглазой женщиной, женой Пахомова.
— Раздевайтесь, пожалуйста, — проговорила та очень тихо.
И все-таки до них тотчас же донесся хрипловатый голос больного:
— Кто это, Аня?
Она, не объясняя — ей ведь не было известно, кто к ним пришел, — спокойно ответила:
— Сейчас, Вася.
— Я на минутку, — почти с испугом прошептала гостья. — Скажите — Ядринцева.
Ее провели в ту самую голубую комнатку, что виднелась с улицы, — наверно, столовую. Она тотчас же заметила висевший на стене большой, не очень четкий портрет мальчика с пристальным, пахомовским взглядом. «Сын», — подумала Аполлинария, и тотчас же печальная догадка мелькнула у нее: к темной раме прикреплен был пучок выгоревших от времени цветов бессмертника…
На пороге столовой появилась жена Пахомова.
— Проходите, — сдержанно пригласила она гостью. — Он рад. Только ненадолго.
Василий Иванович полулежал на подушках, укрытый клетчатым пледом.
— Отлично сделала… что пришла, — сказал он. И тотчас же спросил, указывая глазами на газеты, разбросанные поверх пледа: — Читала?
— Да… просматривала, — ответила Ядринцева.
Ее, конечно, не газеты занимали, а апельсины, что тяжело оттягивали сумочку; как отдать их больному? На столике возле кровати Василия Ивановича стояла целая ваза с апельсинами…
— Ну… каковы? — нетерпеливо спросил Пахомов. — Каковы парни?
И тут только Ядринцева поняла, о чем или, вернее, о ком он говорит: в газетах сегодня подробно сообщили об удивительном, почти неправдоподобном подвиге четырех молоденьких солдат-дальневосточников, — первой в этом коротеньком списке была названа фамилия сержанта Зиганшина, — четырех юношей, блуждавших в открытом океане на обледенелой барже целых сорок девять дней, более полутора месяцев…