Веру положили без подушки, на спину, — так она и проспала половину суток и еще сейчас не решалась повернуться, не зная, как обращаться со своим изломанным, беспомощным телом.
«Какая она?» — думала она о девочке, и все в ней блаженно замирало от ожидания. Чтобы сократить время, она протянула дрожащую руку за письмом и стала читать:
«Милая Вера Николаевна, сердечно поздравляем тебя с новорожденной и вам обеим желаем доброго здоровья. Вера Николаевна, наши взяли Берлин, с победой тебя, дорогая мать! Теперь скоро дождешься мужа и отца…»
Тут стеклянные двери палаты открылись, блеснув на солнце. На высокой коляске, похожие на большие белые конфеты, лежали и дружно, разноголосо пищали новорожденные.
Вере принесли подушку и ловко положили рядом красненького младенца. Девочка собирала на лбу морщинки, таращила глазенки неопределенного, «молочного» цвета, и одна губа, нижняя, у нее почему-то ушла внутрь, словно она ее сосала, Вера со страхом подумала, что у нее неправильный прикус. Она осторожно притронулась к подбородочку, и девочка тотчас же выпустила наружу крошечную розовую губку.
— Озорница, — озабоченно сказала Вера и громко вскрикнула: девчушка, стиснув сосок, энергически зачмокала.
Вера ощутила в груди сладостное, немножко болезненное томление от прилива молока. Теперь ей захотелось непременно развернуть ребенка, посмотреть тельце.
— Нельзя, мамаша, — услышала она за спиной суховатый голос сестры и порозовела от смущения.
— А… а у нее нет на теле… ничего… ну, родимых пятен или…
— Ничего нет. Боже мой! — Сестра заразительно засмеялась. — Ну почему же должны быть родимые пятна? Ребенок крепенький, смотрите, как сосет. Который это у вас?
— Второй, — тихо ответила Вера.
Сестра взяла у нее девочку и привычно положила, почти кинула на согнутый локоть.
Вера проводила сестру пристальным, немного ревнивым взглядом и опустила голову. «Второй…» Мысль о мертвом Лене обрушилась на нее с помрачительной быстротой. Вера была еще очень слаба, все чувства в ней были как бы смещены, беспомощно оголены. И горе, мгновенно возвратившееся, торжествующе накинулось на нее.
И странное дело: радость от первого свидания со своим младенцем и скорбь о мертвом, невозвратимом сыне существовали в ней рядом, обособленно, с одинаковой, казалось бы, силой.
Вера закрыла глаза.
И снова темноглазая соседка заботливо склонилась над ней и оправила простыню.
— Вы очень, очень устала, — повторила она, старательно, с удовольствием выговаривая слова. — Спать, спать…
Вера молча, благодарно на нее взглянула. Говорить она не могла от спазмы в горле, да и что можно сказать?
— Вы — счастливая мать. Я тоже счастливая. Но эта женщина… — соседка сделала испуганные глаза и осторожно указала на больную в углу, которая неподвижно лежала, отвернувшись к стене, — она имела мертвое дитя. Да? Ужасно? Она не может смотреть, когда мы кормим наше дитя. Но спите, спите, милая. Вы имеете счастливая, живая дочка. Да?
— Да… живую… — прошептала Вера, вконец обессиленная и уже сонная.
XX
Потекли долгие больничные дни. Тихое, утомительно-однообразное лежание на койке прерывалось лишь блаженными минутами свидания с младенцами, когда матери, кормя туго спеленатых дочерей и сыновей, бормочут им ласковые, почти бессмысленные слова.
Но младенцев увозили, и опять наступала тишина. Тишина раздумий, воспоминаний, доверительных бесед.
Постепенно, изо дня в день, Вера узнавала своих подруг по палате.
Женщина, родившая мертвое дитя, оказывается, недавно получила похоронную от мужа и осталась совсем одна. Она упорно молчала и, когда привозили младенцев, отвертывалась к стене, укрываясь одеялом с головою…
Была в палате и отчаянная «солдатка» — так она себя называла, — родившая ребенка от случайного человека. С неохотой она кормила сына и по ночам потихоньку перетягивала грудь полотенцем, чтобы молоко скорее перегорело.
Своя особая судьба была у темноглазой француженки, соседки Веры. Перед самой войной ее удалось вывезти из фашистского концлагеря в Польше. Там, в лагере, у нее заболела, погибла и была сожжена в крематории единственная десятилетняя дочь Мадлен. Мужа, подпольного бойца Сопротивления, она потеряла до концлагеря, еще на воле. Какой была теперешняя семья бывшей пленницы, никто не знал, сама она ни словом не обмолвилась о родных, да и запас русских слов у нее был слишком скудным. Расспрашивать женщины не решались, боясь понапрасну растравить сердце и ей и себе.
Вера была самой неразговорчивой и застенчиво-скрытной: она мало о чем рассказывала подругам, а больше раздумывала и погружалась в неторопливые воспоминания, теперь уж не так сильно ее ранившие.
Так было и в тот вечер, когда Вера, сквозь раздумья и дрему расслышала тихий голос:
— Мамаша, а мамаша! Спишь, что ли?
Она открыла глаза. Над нею, держа в руках корзинку с передачами, стояла старая няня. Она подала Вере кулечек с печеньем и записку. В углу записки поспешно нацарапано было:
«Тетя Верочка, напишите ответ, это я жду. Галя».
Кулечки и письма приносили Вере каждый день, — женщины с ее двора ходили, наверное, по очереди. А теперь вот прибежала Галя, курносая девчоночка, пуговичная мастерица. И, как всегда, на Веру словно теплым ветром пахнуло и от немудрого письма и от немудрого угощения. Захотелось по-настоящему, неторопливо ответить заботливым подругам.
Она подробно написала о дочке: как она спит, сосет грудь, прячет нижнюю губку. Подумав, прибавила:
«Мне иногда кажется, она смотрит на меня с упреком, но это, конечно, одно воображение. Какая же она беспомощная, мягонькая, и я все боюсь, что няни ее могут сломать. Очень ее люблю, очень, уже беспокоюсь о ее судьбе и всем готова для нее пожертвовать. Не стара ли я для нее? Мне ведь уже сорок лет. А Леня все стоит перед глазами. В одно время и радуюсь и плачу. Не думала, что так может быть… У моей сестры перед войной тоже умер сын, единственный, и потом родилось позднее дитя, девочка, — эту девочку в семье ласково называли «заплаткой». Теперь сама вижу: нет, не заплатка…
Спасибо вам, дорогие подруги, всем спасибо, мне здесь даже завидуют, чувствую себя будто в семье. Пишите мне, радуюсь каждой строчке…»
Няня унесла письмо, и Вера, успокоенная, задремала. Показалось, что прошло лишь несколько минут, — разбудила ее та же няня. Молча она протянула письмецо, точно такой же аккуратный треугольничек из графленой бумаги.
— Прилетела опять твоя курносая, — с притворным недовольством проворчала она. — Говорю, нельзя, кончились часы, не приму. Так она заговорила меня, затараторила: «Письмо общественное, а мне на фабрику, в вечернюю смену, уж пожалуйста!» Наверно, дочка она тебе? Или чужая?
Вера ответила коротко:
— Не дочь. Но и не чужая.
Няня, ничего не поняв, покачала головой и тихо вышла.
«Ты совсем даже не старая, Вера Николаевна, — написано было в ответном письме, — родишь ведь всего второго. А на годы не смотри, да и не такие они у тебя поздние. Ребенка вырастишь и для себя поживешь. А горя своего не трожь, оно никуда от тебя не уйдет, всегда шатром над тобой стоять будет. Будут рядом жить и горе и радость — в жизни все так. Не мучь себя понапрасну, давай себе волю, и поплачь, и посмейся…»
Вера перечитала письмо, медленно шевеля губами, улыбнулась: она поняла, что письмо продиктовано бабушкой Неволиной.
Все шло хорошо, и Вера стала ждать выписки в положенный срок: давно она уже высчитала, что это произойдет утром десятого мая. Но чем ближе подходил срок, им нетерпеливей становилась она: скорее, скорее на волю, к людям, жившим, наверное, сейчас в радостном ожидании победы!
Да. Победа свершилась, фашисты поставлены на колени. И пушки замолчали — об этом хорошо было известно даже здесь, в тихой больничной палате. Но все равно люди ждали ото дня ко дню, от часа к часу, когда победа над Германией будет торжественно возвещена, объявлена по радио.