Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Однажды они просидели у родника до рассвета, и Вера, проголодавшись, сбегала за хлебом. Они разломили мягкую краюшку пополам и, балуясь, по очереди макали куски в кружку с водой и ели. Хлеб был необыкновенно вкусен!

И вот тогда Петр сказал тихонько, с робкой настойчивостью:

— Я хотел бы, Вера, всю жизнь вот так делить с тобой кусок хлеба.

Вот и все. Как это просто случилось!

И в ее жизни началось то главное, для чего она сама родилась на свет, — семья, ребенок. Так она тогда считала. И она отдала семье все силы, без всякого остатка. Семья стала ее надежным пристанищем, ее долгом, ее единственной, всепоглощающей любовью.

Муж ее, Петр, был инженером. Он проектировал и строил мосты. Живя около него двадцать лет, она была молчаливым свидетелем того, как медленно, по капле, росла его маленькая слава мостовика и какого упорного, тяжкого труда она ему стоила. Он был старше Веры на несколько лет. Сын ремесленника, многосемейного и несостоятельного, он, единственный из шести сыновей, окончил гимназию и пошел в университет. У него, кажется, не было блистательных способностей, но он всегда отличался трудолюбием и упорством.

Она постоянно видела все внешние атрибуты его труда: стол, свежую или исчерченную кальку, линейки и треугольники, остро отточенные карандаши. Она радовалась, когда дело у него шло на лад, но часто видела, как он, словно одержимый, сидит за своим столом, пытаясь преодолеть какие-то неудачи. И она страдала вместе с ним — молча, стараясь не произнести ни одного лишнего слова.

Постепенно, незаметно, изо дня в день, из года в год, мир становился для нее все более узким и наконец окончательно сосредоточился вот в этих четырех стенах. Вокруг нее жили, учились, росли десятки других женщин, — одни стали заслуженными педагогами, другие хозяйственниками, депутатами, орденоносцами. Это происходило как-то очень просто, естественно и не вызывало в Вере ни удивления, ни тем более зависти. И странное дело, никогда, вплоть до этой войны, ей не приходило в голову, что и она могла бы жить как-то по-иному, более, может быть, счастливо.

Только проводив на фронт Петра и Леню, она почувствовала вокруг себя странную пустоту. Ни к чему теперь были ее ловкие руки матери и хозяйки: не за собой же ухаживать ей, в самом деле!

С первого же своего дня и часа война перевернула всю жизнь. На кровавых полях сражений каждую минуту бились и погибали чьи-то мужья, братья, сыновья. И она неотступно думала о Петре и о Лене.

…Осенью 1941 года старенький, испорченный репродуктор доносил до нее сквозь уральские ветры и дожди страшные названия стратегических направлений: Старая Русса, Волоколамск, Можайск… Хрипя и задыхаясь, репродуктор как бы говорил: «Ты слышишь? Война пришла на порог твоего дома!»

И Вера с ужасом думала, что в Старой Руссе, на Сходне, близ Звенигорода она не раз хаживала с кошелкой за грибами и жила на даче с Леней.

Потом, позднее, в памяти стал постоянно жить Ленинград — осажденный, полумертвый, мужественный…

И было еще одно памятное зимнее утро в уральском городке, куда она эвакуировалась. Развернув газету, она прочитала очерк «Таня». Перебирая шаг за шагом коротенькую жизнь Зои и подвиг ее смерти, Вера с болью думала о Зоиной матери. Где ты, бедная мать, увидевшая свою дочь с веревкой на шее?

Матери, матери… Их несчетные миллионы, и у каждой, как у Веры, томится и кровоточит сердце в тоске и в надежде.

Об этом очень верно, с ужасающей точностью, может, даже с отчаяньем сказал поэт Сельвинский, — строки его стихов, что были прочитаны по радио, словно раскаленные, отпечатались в памяти у Веры:

Нет! Об этом нельзя словами…
Тут надо рычать, рыдать!
Семь тысяч расстрелянных в волчьей яме,
Заржавленной, как руда…
        …Рядом истерзанная еврейка.
        При ней — ребенок. Совсем как во сне:
        С какой заботой детская шейка
        Повязана маминым серым кашне.
О, материнская древняя сила!
Идя на расстрел, под пулю идя,
За час, за полчаса до могилы —
Мать от простуды спасала дитя…

…День за днем, медленно отсчитался еще один год войны, — и Вера поняла, что должна работать, немедленно идти работать.

Ее прикрепили к женскому активу райфинотдела, и она старательно выполняла мелкие, трудные и часто неприятные поручения, целые дни лазая по окраинам городка в жидкой грязи, а потом по невылазным сугробам. На сердце у нее все-таки стало немного спокойнее.

И тут, весною 1943 года, прислали «похоронную» на сына.

В Москву она приехала, едва помня себя, не думая ни о чем, кроме гибели сына, изнемогая от борьбы с той страшной силой, которая называется материнским горем.

И вот теперь, в мастерской у Евдокии Степановны, она сначала сердцем почувствовала, а потом поняла, что такое  т р у д  д л я  в с е х. Как плотно, сразу и, наверное, надолго «прибилась» она к этому серому подвалу, наполненному ритмическим стуком машин! Возможно ль расстаться сейчас с Марьей Николаевной, мужественно скрывающей свое горе, с неистовой Евдокией, с Зинаидой Карепиной?

Нет, никуда она не уйдет из мастерской, что бы там ни было…

«Петя, я так же люблю тебя, очень люблю, но не могу больше сидеть в четырех стенах. Я буду жить, как другие женщины живут. Вот такие, как Евдокия Степановна или Карепина…»

Вера встала, взглянула с неохотою на свою койку. Раздевшись, прилегла на диван рядом с Галей и, боясь разбудить девочку, осторожно погладила острое, горячее ее плечо.

X

В мастерской очень огорчились, выслушав рассказ Веры о неудаче с бельем. Старый закройщик молча, жалобно посматривал на Марью Николаевну: он был крайне неразговорчив, он уже сказал все, что мог сказать, и теперь ожидал суда заведующей.

— Вполне это исправимо, — вставила Вера, боясь прямо заглянуть в синие глаза Марьи Николаевны: в них — Вера заметила это сразу — тлела боль. Значит, еще нет известий о муже…

Порешили на том, что Вера будет работать в госпитале всю ближайшую неделю: помощи ей дать пока не могли.

Теперь Вера являлась в госпиталь с утра и сидела в темноватой бельевой до вечернего чая, или, как говорили в госпитале, до полдника. После полдника, забрав шитье, перебиралась в четвертую палату, к «своим» раненым.

Так было и на этот раз: Вера выбралась из бельевой и на минутку остановилась возле старенькой гардеробщицы. И тут подошел раненый в розовой пижаме, на костылях и спросил, не к ним ли она пришла, в офицерскую палату, на третий этаж.

Вера не успела ответить — неизвестно откуда вывернулся Толя. Выступив вперед, он сказал с почтительной настойчивостью:

— Нет, это к нам, товарищ старший лейтенант. Распоряжение есть.

Раненый не обратил на Толю никакого внимания. Он продолжал пристально разглядывать Веру, тяжело вися на костылях.

— Я думал, к нам, — глядя исподлобья, с досадой сказал он. — У нас один товарищ жену ждет.

Неловко повернувшись, он проковылял к окну и терпеливо, прочно уселся на подоконнике.

— Иди, иди! — шепнул ему вслед Толя с лукавым злорадством. — Ишь какой нашелся… У нас одну мамашу так вот и отняли — ушла в пятую палату, а мамаша была нам подходящая, седенькая такая и говорливая.

Со знакомой уже Вере галантностью Толя подхватил ее под руку и повлек вверх по лестнице.

— К товарищу жена придет, а он-то зачем караулит? — тихо спросила Вера, оглядываясь на офицера.

Толя ответил уверенно, нисколько не затрудняясь:

— Значит, перехватить надо, потолковать. Или тяжелый тот командир, — значит, подготовить жену надо. Или неладно у него с женой. На войне, Вера Николаевна, люди между собой очень дружные. А мы все еще не жили в обыкновенной жизни. С поля боя — и прямо сюда. Ну, и не остыли еще…

44
{"b":"878541","o":1}