— Некуда нам ехать, — вдруг сказала она. — Я тебя и тут прокормлю.
— А папка-то… — робко возразила бабушка.
— Папка перечить не будет, — с сумрачной твердостью возразила Галя. — Приедет — увидим.
За столиком возникло молчание.
Все трое думали об одном и том же. Не пройдет и двух-трех месяцев, как на пороге этой кухоньки появится отец. Какой он стал теперь? И как он, бедный, примет там, на госпитальной койке, весть о гибели Вари? И то, что уже не жена его, а дочь стала кормилицей в семье? Надо написать ответное письмо…
Он ведь отец, работник, хозяин своему дому. Не потянет ли его на родное пепелище, где каждая малость была когда-то сделана его заботливыми руками? Или от войны и от горя своего будет он таким усталым, что и кухонька эта покажется ему надежным пристанищем?
Бабушка поднялась, взяла свое вязанье; взволнованное лицо ее стало совсем красивым.
— Вот как, Галина Петровна, я думаю: отца твоего на старые места потянуть может. Там, верно, печка одна от всего дома осталась, — ну, да люди нынче и от печки жить зачинают. И еще сказать: жизнь свою он захочет успокоить… — Она запнулась и прибавила тише: — Может статься, жену себе найдет. Дело молодое.
Дверь неслышно закрылась за бабушкой.
Галя вздрогнула и снова, мгновенно становясь девочкой, перевела на Веру испуганные, жалкие глаза, словно искала у нее защиты.
Вера быстро обошла стол и села рядом с Галей: им надо сейчас быть поближе друг к другу. Галя боязливо прижалась к ней.
— Я так скажу папе своему: «Я теперь мастерица стала. Обо мне в стенгазете на фабрике писали. Мне теперь ни к чему профессию терять». А в нашем городе никогда пуговицы не делали, я ведь знаю. Он поймет. Он сам мастер, рабочий…
— Конечно, поймет, Галюша… — Вера приблизила губы к маленькому пылающему уху девочки: — Не уезжай. Как же мы с тобой расстанемся?
Галина рука застыла на скатерти. Она подняла на Веру блеснувшие глаза и пролепетала, вздрагивая:
— Мне тоже… среди белого света… опять искать такую, как вы…
— Ну, вот видишь.
Они пошептались немного, и Вера отпустила девочку, крепко поцеловав ее на прощанье, а сама еще долго сидела на диване, закутавшись в старенькую теплую шальку. Она сделала какое-то слабое движенье — и вдруг почувствовала долгий, нежный, сильный толчок: дитя в ней словно потянулось. Она даже дыхание задержала, прислушиваясь и вся сосредоточиваясь на этом ощущении, полном блаженного покоя и счастья. «Озорник», — произнесла она беззвучно, одними губами, и все мысли отлетели от нее, словно бы под порывом сильного ветра.
Все мысли, кроме одной-единственной, властной мысли о ребенке, которого она ждала.
Вечером накануне первомайского праздника, когда Вера одна осталась в квартире (бабушка и Галя ушли в фабричный клуб на торжественный вечер), она вдруг ощутила странную неловкость в теле. Острая боль тотчас же опоясала ее. Вера побелела, перестала дышать.
«Началось», — смутно подумала она, едва удерживаясь от крика. Боль отошла. Вера вытерла со лба пот, с трудом поднялась и стала собираться… Кто же проводит ее в родильный дом?
Она остановилась посреди комнаты, закусила трясущиеся губы, — стало нестерпимо жаль себя.
Но скорее же, скорее!
Вера надела пальто и белую пуховую шаль, взяла узелок с бельем, вышла и, нахмурив брови, принялась запирать дверь. Тут ее снова ударила боль, и она едва удержалась на ногах.
Уже не рассуждая больше, она вошла в соседний подъезд и без стука появилась перед комендантшей Катенькой. Минутою позднее они медленно зашагали по тротуару. Катенька крепко держала Веру под руку. Вера молчала и только судорожно стискивала руку озабоченной комендантши.
Катенька никогда не рожала и теперь наивно думала, что ей следует непременно развлекать Веру. И она болтала без умолку о последних дворовых новостях.
— Да, да, — глухо откликалась Вера.
И вдруг она тяжело прислонилась к забору. Искаженное лицо ее покрылось испариной.
— Ой, не успеем! — испуганно крикнула Катенька.
Вера улыбнулась, улыбка получилась жалкая.
— Успеем. Еще не скоро.
Она видела и не видела, как подошли они к родильному дому и ее впустили в светлый вестибюль с пестрым кафельным полом и такими же стенами. Катеньку оставили за стеклянной дверью, и она на прощанье помахала ладошкой.
Потом чьи-то ловкие руки стали орудовать над беспомощной Верой. Ее вымыли, переодели в просторное, пахнущее хлором больничное белье, положили на жесткую каталку. Она молчала, вся сосредоточиваясь на боли, которая чаще и чаще накатывалась на нее.
Сколько прошло времени? Что было сейчас, день или ночь, и которая ночь, Вера не знала, не помнила. Каменная, чужая голова продавливала жесткую, будто соломой набитую, подушку. Чужим было тело, непрерывно разрубаемое болью.
«Это конец… Пусть только скорее!» — думалось ей в какие-то секунды покоя.
Потом она услышала долгий, хриплый вопль, открыла глаза и не сразу поняла, что это она сама кричит. «Не надо», — хотелось ей прошептать, но губы не слушались. На потолке, по углам странно плывущей комнаты почему-то раскачивались четыре больших, хорошо начищенных, сияющих примуса.
Крича и уже не слыша себя, она оторвала глаза от примусов и увидела близко над собой потное лицо акушерки.
— Ничего, кричите, милая, — громко сказала та.
Именно в эту минуту, наверное, и родился ребенок.
В комнате стало, тихо. Проворно возилась акушерка. Вера медленно приходила в себя, она еще ничего не понимала. Но тут громко и требовательно закричал ребенок, и она, преодолевая мутную зыбь беспамятства, хрипло спросила:
— Кто?
— Девочка! — бодро ответила акушерка. — Девочка!
Она обернулась к роженице и увидела слабую улыбку на распухших, измученных губах: женщина маялась двое суток.
— Воды и кусочек шоколада, — быстро сказала акушерка няне. — Она сейчас уснет.
Маленькая плитка шоколада была передана роженице еще два дня тому назад. Пока неповоротливая няня принесла стакан воды и дольку шоколада, Вера уже закрыла глаза. Уходя в сон, она все-таки выпила воду, а шоколад уже не могли сунуть ей в рот: она спала.
Ее переодели, осторожно уложили в каталку, потом на постель. Она безвольно валилась на руки, и только истомленная улыбка не сходила с ее лица.
Это был глубокий, в веках благословенный материнский сон.
XIX
Еще не совсем проснувшись, Вера почувствовала, что в комнате очень светло. В глаза, едва она их открыла, ударил щедрый свет весеннего солнца. Он лился из больших окон, широко отражаясь в молочной белизне стен, светлые зайчики сияли в никелированных шишках кроватей, ложились на смятые простыни.
В комнате очень много было белого, светлого, и в первое мгновение Вера подумала, что это во сне, и ничего не могла вспомнить.
Она с трудом повернула голову и увидела фиолетовые цветы. Это был букет подснежников, стоявший в стакане на ее тумбочке. Тут только она все поняла, вспомнила о дочери и еле слышно засмеялась.
В палате вместе с нею лежали женщины-матери. Их был добрый десяток. Увидев, что новенькая проснулась, они наперебой с ней заговорили, и Вера постепенно узнала, что произошло во время долгого ее сна.
Женщины с ее двора принесли подснежники и письмецо, вот этот треугольник из графленой ученической бумаги. И еще они принесли узел с ребячьим бельем, такой большой, что его не приняли и велели оставить для малыша только одну смену и одеяльце.
Девочка у Веры спокойная, темноволосая, толстенькая. Ее уже приносили, чтобы покормить в первый раз. Но доктор не велел будить мать.
— Она голодная! — сразу заволновалась Вера.
— Нет, о нет! — успокоительно сказала соседка Веры, женщина с бледным, тонким, нерусским лицом. — Вы очень устала. Ребенок — хорошо.
Она живо пощелкивала худенькими пальцами, подыскивая нужные слова, большие глаза ее были полны участия. Посмотрев на крошечные часики, она просияла улыбкой и объявила, что через пятнадцать минут привезут «пти» — маленьких. И почему-то с опаской покосилась на женщину, крайнюю в их ряду: та лежала неподвижно, отвернувшись лицом к стене.