А уж ночью, под утро и подавно — ни одной живой души в Поспелке не было.
Кто тогда младенца в шкуру медвежью завернул на дворе у Власа за закрытыми воротами — так и не дознались.
Соседка Ладушка вроде слышала сквозь метель, как вороны громко каркали со стороны Власова двора. Так то, конечно, — очень сомнительно. Ветер такой силы был, что птицы на лету замертво падали, только лапки окоченевшие потом из сугробов торчали.
Никакому воронью даже в три горла метель лютую не перекричать, не перекаркать. Значит, не вороны это были, а колдуны черные, проклятущие.
Разве птицы могли бы девчонку, как полено, в мех завернуть? Шкура откуда вязалась — тоже загадка. Виданное ли это дело, чтобы шкуру медвежью богатую на лоскуты кромсать? Да, и не было в Поспелке давно таких охотников, чтоб духу хватало на медведя ходить. Как Беляй на охоте пропал, больше никто и не осмеливался.
Нечисть только и могла подобное сотворить, чтобы дитя свое, из гнилого семени, в добрую крестьянскую семью подкинуть — на прокорм и воспитание. Больше некому — ничего уж тут не додумкаешь.
Влас поначалу с бабами не соглашался. То, что чужие следы метелью укрыло, — то неудивительно. Помнил он, что пока в дом за рукавицами возвращался, на дворе целые буруны вокруг саней намело — даже его хозяйских следов не осталось.
Так что, мог, наверное, чужой человек во двор заглянуть, через забор перемахнуть, да дитя орущее шкурой спеленать. Может, Нежданка от мороза и ветра очнулась и в голос закричала? А забор вокруг двора только летом неприступным кажется, а как снегу выше коровьего росту намело, так того забора осталось — взрослому мужику чуть повыше пояса. Всю зиму издалека видать, что у кого на дворах делается. Цветастый платок в санях мог кто угодно заметить, ребенка вопящего услыхать. Хотя… Кто? Не было ж никого на улице. Да, и как рассмотреть ночью?
Помнил сначала Влас те свои мысли разумные, но потом забыл подробности. Коли уж мать родная от нее отворачивается, говорит, что чужая дочь, то уж не ему, отцу, решать, как оно на самом деле было. Для него все младенцы одинаковые — лысые, голодные и горластые, только жену от мужа отвлекают и заботами о себе баб изнуряют. Вроде и та самая девчонка, что была, а, может, и другая, — кто ж теперь разберет.
Чертова дюжина детей— шутка ли, даже для такого крепкого мужика, как Влас. Прокорми-ка их всех, да на ноги поставь. Тринадцатой Неждана родилась — несчастливое число, нечистое — неспроста именно с ней такое приключилось.
Первым своим чадам Влас с Дареной от души радовались, имена давали ласковые, с любовью — Услада, Добросвет, Отрада с Забавушкой, Лучезар, Яромир, Вячеслав да Всеволод. Рожала Дарена почти каждый год, хлопот с новым ребенком прибавлялось, но мать не жаловалась. Так же и в поле работать выходила, и по дому все успевала. А потом как будто что-то внутри у нее хрустнуло. Так ветка яблони гнется-гнется под тяжелыми наливными плодами, но в год богатого урожая может и сломиться.
И когда родился пятый подряд крикливый мальчишка, что жадно до крови кусал Дарену за грудь, назвала она его Вадимом. Говорили ей, что имя это означает «сеять смуту», но как раз оно ему и подходило. Неспокойно стало на душе у Дарены, не хотела она больше детей вынашивать, рожать да выкармливать, просила у Матушки-Природы о передышке. Гнала мысли страшные, гнева древних богов боялась, страшно стало, что Род от нее отступится, а все ж ничего не могла с собой поделать — не хотела больше рожать.
Но уже через полгода снова она понесла и так намучилась в тот раз, что дочку назвала Истомой. Власу Дарена сказала, что выбрала это имя на память о том сладком июльском томлении, когда они жарко любили друг друга. Не рассказать, не растолковать мужику, как она истомилась в бане, пока жизнь новую на белый свет приводила.
А потом Дарена совсем выдохлась, уже не притворялась и никого не обманывала — ни себя, ни мужа. Следующих детей назвали Некрас, Невзор, Неждана и Нелюб, намекая древним богам, что столько младенцев Власу и Дарене уже не надобно.
Бабам деревенским, любопытным пуще кошек, отвечала Дарена, что сон ей был, — мол, надо теперь плохие имена детям давать, чтобы нечисть от них отвести. За Некрасом да Невзором, поди, ни одна мавка не увяжется, они пригожих парней ловят.
Пятнадцатую дочь мать хотела назвать и вовсе — Неволя, представляя, как свяжет ее опять дите новорожденное по рукам и ногам. Но боги, наконец, услышали ее просьбы, кощунством, видать, посчитали, прогневались на Дарену. В апреле гром над Поспелкой полдня гремел, кидал Перун на землю злые молнии, спалил грушу на дворе, что еще дед Беляй посадил, когда Дарена народилась.
И пятнадцатому ребенку в семье Власа и Дарены не суждено было появиться на свет. Материнскую душеньку Неволя жадно с собой забрала, оставив сиротами девять других детушек.
До этого Вадим отмучил мать своими криками с полтора года и умер от какой-то детской болезни еще до рождения Нежданки. Некарас, Невзор и Нелюб словно поняли, что здесь им не рады, и уходили к праотцам рано, прямо из колыбели, быстрее и легче, чем Вадим. По ним не долго плакали, сильно не горевали. Когда утонул ясноглазый вихрастый Лучезар в свое шестое лето, Дарена кричала израненной птицей — первых девятерых детей она сильно любила. Почему, почему забрали самого смышленого да ласкового сыночка?!
А чужая, нелюбимая Неждана-подкидыш все жила и жила. Она пряталась за деда от колючих соседских взглядов, а мать с отцом и вовсе сквозь нее смотрели. Собирала девчонка камушки в пыли вместе с курятами, хмурила бровки и молчала, ни на что не жаловалась.
После нее мать беременела еще два раза, последними родами и померла.
Так и не нашлось для младшей дочери ни капли материнской любви в уставшем, истерзанном сердце Дарены.
Влас очень скоро женился на Сороке-перестарке, и за следующие восемь лет Сорока нарожала мужу еще семерых детей.
Она уже и не надеялась, что косу девичью когда-нибудь расплетет, узнает, как сладок мед на губах мужа, да в глазенки детишкам своим заглянет. Если бы Щекочиха не поторопилась тогда с приворотом, то увели бы и Власа, как коня княжеского златогривого, в чужое стойло. А когда горе горькое у человека, страдания терзают душеньку, что черные вороны клюют, — с таким проще сладить, волю его переломать-перемять, черную нить меж пальцами заплести.
Чем за то платила Сорока, сама не ведала. Она тогда не серебряный рубль, лисью шкурку да бусы за счастье бабье отдала, а душеньку свою с чужой насильно переплела, да еще новых душ наплодила. Теперь они все в этой связке колдовской ведьминой ниткой повязаны — так просто никого и не отцепишь.
Сорока даже думать не хотела, с чего та нитка прядена — из тьмы кладбищенской пополам с тленом или с волка-оборотня начесана, или у вдовицы из платка выдернута? Вдруг она от нищего — с его обмоток гнойных на культях? Может, у палача в столице выкуплена с его одежи, что кровушкой людской пропитана? Али попросту волосья с себя ведьма дерет и в обряд вплетает? Не с того ли у Кокошки и плешь во всю голову?
Но пока от радости своей великой, что косу девичью надвое поделила да бабий убор на голову водрузила, не замечала Сорока, как Влас меняется, сохнет и горбится, все чаще в чарку с настойкой заглядывает, а хозяйство их тем временем в упадок приходит.
Своих чад, особенно Богдашу, Сорока любила без памяти, Власовых кое-как терпела, ждала, когда начнут выходить девки замуж, да и парней подросших за порог подталкивала — уговорила Вячеслава и Всеволода в дружину к князю податься, как подрастут. Жеребят новорожденных для них на дворе оставили, ростить будут, под седлом ходить научат. Можно было продать коньков на ярмарке, как раньше делали, но в дружину княжью со своим конем только берут. Еще и кольчуги им справить придется, да что поделаешь. Зато сразу два лишних рта со двора — долой. А коли убьют братьев на войне, так и забот у Власа поубавится.
А главное, на что Сорока надеялась — смекнула она своим умишком, что, коли с их двора двух дружинников князю снарядят, так и не дойдет черед воевать до ее сыночков — Богдаши, Удала и Потехи.