— Бывает, одно слово значит больше, чем целая речь, — вставил Кузнецов.
— Да и потом, — заметив нерешительность Грицька, продолжал Бондаренко, — неужели тебе самому не интересно побывать на таком собрании? Ведь приедешь домой — набросятся люди с расспросами.
Это правда. В представлении Саранчука сейчас же возникла отцовская хата, битком набитая людьми — соседями, товарищами. Конечно, и помимо этого у него есть о чем рассказать: три года войны! Но ведь и про город станут спрашивать. А что он им расскажет? Ничего! Это, собственно, и решило дело.
— Вот и отлично. Давай, Маруся, быстренько поесть. Артема все еще не было?
— Нет, не было. С утра как ушел…
— Когда я возвращалась с работы, — Таня вышла из-за перегородки, — встретила его на Докторской с Корецким, что на мельнице. На мельницу и пошли. Я еще было окликнула его, а он… — И оборвала на полуслове.
В тишине отчетливо заскрипели полозья под окном.
Таня припала к стеклу.
— Кто там? — спросил отец из-за стола.
Таня не сразу ответила. Несколько секунд всматривалась в темноту.
— Кто-то в кобеняке. И матрос. И еще какая-то женщина. — И вдруг, радостно вскрикнув, опрометью кинулась вон из комнаты.
Через минуту ее голос уже весело звенел в коридорчике. Сразу распахнулись двери, и порог перешагнула занесенная снегом женщина в стареньком кожухе и домотканом платке.
— Ты смотри, Катря! — вскрикнула Маруся.
— Добрый вечер! — поздоровалась Катря Гармаш.
Федор Иванович поднялся из-за стола, помог сестре сбросить кожух.
— Замерзла?
— Да я видишь как закуталась! — ответила Катря. — А каково Тымишу! В картузе! Зови его, Таня, поскорее в дом. — И лишь теперь заметила Саранчука. Тихая радость плеснулась в ее глазах. Но сдержала себя. Укоризненно покачала головой, — Вот он где, вояка! И не отзовется! Два месяца — ни строчки. Чего только не передумали уже!
— Будто бы! — усмехнулся Саранчук, догадавшись, о чем речь. Добавил шутливо: — И кому я там нужен!
— А у тебя что, — спросила Катря, чтобы отвести его мысли от Ориси, — родни нету? Бессовестный этакий! Ну, давай все же поздороваемся.
Саранчук обнял ее. И припомнилось, как три года назад, отправляясь на войну, он прощался с односельчанами на краю села, как раз у ворот Гармашей. И вот уже здоровается. Замкнулся круг. Никогда прежде так отчетливо, как сейчас, не чувствовал Грицько, что с войной для него покончено. Начинается новая полоса жизни.
— А домой когда думаешь?
— Да уж теперь поедем вместе!
— Правда? — обрадовалась женщина. — Вот так гостинец привезу. — И снова поспешила добавить: — Батьке!
Управившись с конями, в комнату вошли бородатый, в кобеняке, Мусий Скоряк и Тымиш Невкипелый. Тымиш на самом деле порядком замерз в своей матросской бескозырке. Но когда Федор Иванович спросил его, почему он шапки себе не справит, ответил весело:
— Ну да! Сперва бескозырку на шапку сменишь, а потом и на печь потянет. Не время еще нам, Федор Иванович, воинский дух терять. Разве не так? А ты что, Грицько, на рукав мой посматриваешь? Ничего, Лаврен обещает железную выковать. Уже примерял модель. Косить буду. Ну, ты как? Целый?
Катря, отогреваясь у печи, рассказывала тем временем Марусе:
— Бьюсь как рыба об лед. Орися только поднялась после тифа, а Остапова Мотря слегла. Так с внуками и хозяйничаю. Хорошо еще, хозяйство — всего три курицы. Справляемся!
— Про Остапа что слыхать?
— Давно уже письма не было. С осени. «Мира жду, — писал, — к весне непременно буду дома». — И вздохнула: — Когда она, весна-то! И доживем ли? Может, с голоду…
— Такое скажете, тетя Катря! — недовольно перебила ее Таня. — Всегда вы так! Хоть бы раз приехали с чем-нибудь веселым! А я как увидала вас, так сразу и подумала, — ей-богу, правда, — может, Орисю замуж отдают, приехали с калачом на свадьбу звать.
— Э, как раз до свадьбы ей сейчас! По хате сама не пройдет. Сядет на скамью перед окном — насквозь светится. Да еще и стриженая!
— Ну что ж, Маруся, — вставил слово Федор Иванович, взглянув на ходики, — может быть, отодвинем стол?
— А ты не хлопочи, Федя, — отозвалась Катря. — Мы к тебе не в гости.
— Мы, Федор Иванович, к вам вроде как делегация, — добавил Тымиш Невкипелый.
— Вот как! До чего дожил! — пошутил хозяин.
— Так и наказали нам: «Езжайте к Феде — свой, верный человек. В политике разбирается». Вот мы с дядей Мусием запрягли самоуправно коней помещичьих да и махнули сюда.
— Спасибо за доверие.
Федор Иванович с Марусей отставили от стены стол, чтобы все могли разместиться. Катря достала из узелка ржаной хлеб, положила на стол.
— А вы, видать, тоже не больно роскошествуете: постная каша да хлеб с половой. Вроде нас.
— Ну, в городе это не диво, — сказала Маруся. — Но неужели и вы на селе…
— Не знаю, как в других местах, а у нас уже есть такие, что и лебеду в хлеб подмешивают, — вздохнула Катря. — И это еще до рождества. А что весной будет? Ой, Федя, нельзя дальше так жить! Спасаться надо.
— Да разве в вашем имении хлеба нет? Продовольственный комитет при волости ведь у вас имеется?
— Пожитько Кондрат? Этот накормит народ!
— А чего, — невесело отозвался Мусий Скоряк, — кого и накормит, и напоит. Для своих дружков не скупится на народное добро. Не одну сотню пудов из имения на самогон скурили.
— Эге ж, — подхватила Катря. — А бедная солдатка или вдова придет — один у него ответ: нету. На сев, мол, оставляет. «Я раздам, а потом в мой амбар за семенами полезете…»
— Кулак небось? — спросил Кузнецов, который все время внимательно присматривался к прибывшим.
— А то кто ж? Всю жизнь батько его, как паук, кровь из нас сосал. А сейчас сын его на нашем горе наживается. Сколько хлеба — и не счесть! — растащил он со своими прихлебателями!
— А вы ревизию сделайте! — посоветовал Федор Иванович. — Да и выгоните его к черту. Можете и судить. Народным судом.
— Они уж сами ревизию себе сделали, — сказал Мусий.
— Натворили мы, бабы дурные, на свою голову, а им и на руку, — вздохнула Катря и стала рассказывать: — Позавчера это приключилось. Пришли в волость солдатки. В который уже раз! С торбами, с мешочками, ну точно тебе нищие за милостыней. Крикнули, чтобы вышел, — отказался. Недосуг, видишь, ему! Тогда несколько женщин, самых бедовых, зашли в помещение и выводят, как пана, под руки. А он красный как рак. «Что это такое? Насилие?» — «Хлеба давай! Или самим брать?» — «Дело ваше! — отвечает. — Только за грабеж народного добра в тюрьму посажу!» — «А мы ж кто — не народ? Разве не мы эти амбары хлебом завалили? А сейчас дети с голоду пухнут. Давай ключи!» Не дает. По карману себя хлопнул: «Вот они где. Разве что силой возьмете». И не пришло ведь в голову, что ему этого только и нужно. Не шибко-то и отбивался. Для виду больше.
— Артист! В «Просвите» играет, — вставил Мусий. — Напрактиковался.
— Но не думай, Федя, что раз бабы, то уж и без толку. Брали, правда, без весу. Кто сколько осилил на себе понести. А всего, почитай, сотни две пудов, ну, пускай, три. Но ярового и зернышка не тронули.
— Молодцы!
— Да ты дальше слушай, что вышло. Не успела я еще в ступе столочь зерна, гляжу — какие-то розвальни мимо двора завернули в имение. А вечером слышим: комиссия была. Бумагу составили, что солдатки разграбили амбары. Говорят, около тысячи пудов нехватки выявили.
— Вот и свели они концы с концами, — сказал Скоряк. — Ревизуй их теперь. Выходит, помогли им. Да еще кое-кто в холодной отсидел.
— Довелось и мне на старости лет, — горько сказала Катря. — Еще и тюрьмой стращал. Да, спасибо, Тымиш с мужиками заступились, выпустили.
И умолкла. Плотнее укуталась в платок, будто бы ее знобило, а на самом деле — чтобы скрыть слезы. Но Федор Иванович заметил. Он подошел к ней, обнял за плечи.
— А плакать, сестра, зачем?
Катря подняла к нему мокрое от слез лицо.
— Ну как же не плакать, Федя? Только вспомню… Когда под арестом сидела, подумала, что и он, Юхим мой покойный, перед тем, как погнали в городскую тюрьму, ночь провалялся в этой же холодной — раненый, не перевязанный. Вконец растравилось сердце! И с той поры из головы не выходит мой Юхим. И так на душе горько! Ну, скажи, Федя: за что он муку принял такую, голову свою положил? Да разве только он? А ты — десять лет Сибири? За революцию, говоришь? За вот эту? Чтобы снова мироеды… Да он, Юхим, если бы знал такое, в гробу перевернулся б!