Орися опустила голову, сидела грустная, притихшая. Вдруг подняла лицо и зашептала:
— Артем, если бы ты знал! Если бы ты только знал! Да я за три года разлуки не измучилась так, как за эти три дня! — Она припала к его плечу и заплакала. Но, услышав шаги матери под окном, быстро вытерла слезы и, пересев к окну, взяла в руки шитье.
Мать вошла в хату. В руках у нее был какой-то сверток. Положила на стол, стала раздеваться.
— Что это, мама? — спросила Орися.
— Гостинец, — ответила мать.
— От кого?
— Угадай.
Орися развязала сверток. Словно охапка ярких полевых цветов рассыпалась у нее не коленях. У девушки и дыхание перехватило.
— Ой, какая красивая!
Плахта в самом деле была очень хороша. Катря тоже подошла полюбоваться. А кроме плахты в свертке был еще темный шерстяной фабричный платок — это для нее. (Так и сказал: «А платок вам, тетя Катря».)
— Развешиваю на плетне белье, глядь — едет кто-то, возле ворот остановился, — рассказывала Катря. — Павло учителев — со станции. И вот передал тебе подарок к рождеству.
— Чего это он вдруг! — нахмурилась девушка. — Очень нужны мне его подарки.
И мгновенно словно все цветы увяли на коленях у нее. Сложила плахту и положила на лавку. Снова принялась за свое шитье.
Мать посмотрела на дочку, но ничего не спросила. Заговорила о другом:
— Ну, кончилась нашему Кирилке масленица.
— А что такое? — спросил Артем.
— Учительница приехала. С Павлом вместе, в одних санях.
— Какая же она из себя? — не утерпела Орися.
— Строгая, как видно.
— Уж и строгая! — усмехнулась девушка. — И как это вы увидели сразу?
— А для этого много не надо. Уж одно то, как она на Павла зыркнула.
— А чего?
— Не знаю. Даже поперхнулся на слове, бедняга.
— На каком слове?
— На каком, на каком! Да откуда же мне знать! Говорю — поперхнулся, — удивляя детей такой резкой сменой настроения, ответила мать, недовольная тем, что начала об этом разговор. Помолчав, спросила Артема, куда это он собрался.
Артем сказал, что зайдет к Тымишу, а потом вместе с ним — в усадьбу, давних приятелей проведать. Обедать просил не ждать. Разом уж и поужинает, и пообедает.
— А может, лучше, сынок, полежал бы сегодня, с рукой-то?
— Належался уже, хватит! — ответил Артем, надевая шапку. — Под лежачий камень вода не течет.
Был уже на пороге, когда мать вдруг остановила его вопросом:
— Артем, а скажи — Грицько в ту ночь не был случаем с вами?
— Нет, не был. А чего это вы?
— Да так… А с теми не мог он быть? С гайдамаками?
— Да нет!
— Диво дивное! — пожала плечами встревоженная мать. — А где же он целую ночь пропадал? Вернулся ведь к Бондаренкам только утром. Сказал, что у Павла ночевал. А Павло говорит, что нет, в полночь ушел от него. Ну чего бы ему нас обманывать?!
— Да, странно, — задумалась Орися. — А может, он, мама, просто заблудился?
Мать ничего не ответила. Как ни хотелось ей успокоить дочку, но уж очень неубедительным казалось ей предположение Ориси. Да, как видно, и сама Орися в это не очень верила. После небольшой паузы, как только Артем вышел из хаты, она заговорила снова:
— Мама, я хочу вас о чем-то спросить.
— Спрашивай.
Девушка колебалась, но потом все же решилась:
— Что это, мама, Омелько Хрен сегодня… когда рассказывал про Антона Теличку и Горпину… одно слово такое сказал, я не поняла.
Мать сразу же догадалась, о чем речь. Но не спешила с ответом.
— Что это такое, мама? Для чего они в городах… «заведения»?
— Это стыдное слово, дочка. Такое дивчине и знать не след.
— Да я же и не знала, — смутилась Орися. — Зачем бы я спрашивала? Ну, а теперь уже догадываюсь.
— И нужно это тебе! Да и чего вдруг… — И на полуслове оборвала — поняла вдруг весь ход мыслей Ориси. Растерялась даже от неожиданности и молча смотрела на дочь, которая теперь с подозрительной старательностью ковыряла иголкой в своем шитье. — Ох, и глупенькая! — сказала мать с ласковым осуждением. — И померещится ж такое! Пусть бог милует!
VI
Артем дивился — почему это его так встревожил приезд в Ветровую Балку Павла Диденко? Правда, и раньше никогда встречи, споры с ним не доставляли Артему удовольствия. Наоборот, всегда оставляли в душе чувство неудовлетворенности собой, своей необразованностью, несостоятельностью своей как оппонента в публичных дискуссиях. «Варит башка у Павла. Этого у него не отберешь. И язык подвешен неплохо!» И все же Артем чувствовал, что не в этом сейчас причина. За полгода пребывания в Славгороде, в саперном батальоне, Артему не раз приходилось слышать Павла на митингах, на различных заседаниях. Но ни разу не привелось непосредственно помериться с ним в ораторском искусстве. Для этого были в Славгороде среди местных большевиков люди более опытные — взять хотя бы Мирославу или Гаевого, Кузнецова. Однако и сам Артем всякий раз, не выходя на трибуну, мысленно спорил с Павлом. И не без успеха. А главное, что кроме аргументов своих товарищей-единомышленников находил еще и собственные. Да и не то уж время, чтобы одним краснобайством вести народ за собой. Сыты по горло разговорами! Нужны действия. А вот здесь Павлу и нечем крыть… Нет, дело, стало быть, не в этом. А в чем же? И наконец докопался Артем до настоящей причины своего беспокойства. Дело было не в приезде Павла в село, а в его отъезде из Славгорода. Именно сегодня, в такой день! Ведь, может быть, именно сегодня решается судьба города: кто кого? Гайдамаки ли, воспользовавшись случаем, попробуют разоружить красногвардейские отряды во время похорон Тесленко, или, наоборот, Красная гвардия, будучи спровоцирована на стычку, разнесет в пух и прах гайдамацкий курень. Ведь на похороны выйдут вооруженными около полутысячи человек, да и большинство остальных, как говорил Кузнецов, будут не совсем с пустыми руками… И вот именно в этот день… Нельзя предположить, что Павло не знал о намерениях штаба гайдамацкого куреня. Может, не решаются рисковать, не будучи уверенными в своей победе? Вот и уехал со спокойной душой. Да нет, скорее наоборот, если принять во внимание заячью натуру Павла. Пронюхал, что запахло порохом в Славгороде, и удрал, как крыса в нору, сославшись на то, что мать лежит при смерти…
Солнце было в зените, когда Артем вышел из хаты: В небе быстро плыли, как большие льдины по воде, белые облака, то застилая, то открывая солнце. И по заснеженной земле пробегали их синеватые тени. Ветрено. Высокие вербы вдоль плотины буйно шумели, даже здесь, во дворе, слышен их печальный шум.
Как раз в это время, на двенадцать часов, как говорил тогда Кузнецов, назначен вынос тела Тесленко.
Сердце у Артема защемило от скорби. И не нужно было никаких усилий, чтобы возник в воображении такой знакомый и милый ему переулок, сейчас запруженный людьми, пришедшими отдать последний долг погибшему на боевом посту Тесленко.
«Одиннадцать штыковых ран!»
Артем не видел мертвого Тесленко. В последний раз виделся с ним за несколько часов до налета полуботьковцев на партийный комитет, в ту ночь, когда Тесленко провожал его на боевую операцию. Поэтому и сейчас в воображении лицо Тесленко было как живое. Только глаза закрыты навеки и навеки сомкнуты уста. Голова его тихо покачивается в такт шагам товарищей, выносящих гроб из подъезда на улицу. Словно упрекает кого-то. Толпа притихла. Слышен только шелест красных знамен на ветру. И вдруг торжественно-скорбный вопль оркестра разорвал тишину, пронзил сердце, сковал неизбывной печалью. Так и стояли все неподвижно, пока не пронесли гроб в голову колонны. Оркестр все рыдал. Но звуки скорби уже сплелись в мелодию траурного марша. Толпа качнулась и двинулась вслед за гробом.
Пошел и Артем. Сам того не замечая, вышел через открытые настежь ворота на улицу. Но дальше не повернул почему-то направо, чтобы идти в село, как собирался, а повернул налево и направился к плотине. Не хотелось сейчас ни говорить, ни видеться ни с кем. Хотелось хоть несколько минут, хоть только в воображении побыть на этом печальном многолюдье, среди своих друзей и товарищей.