Эта уловка дала мне возможность продолжать свои визиты. Но когда он увидел, что я не спешу отправляться в Манс, то сказал об этом младшей дочери, как бы опасаясь плутовства, а она посоветовала мне съездить туда, что я и сделал. Этот город — один из самых приятных в королевстве, в котором много светских и прекрасно воспитанных людей и девушки — самые приветливые и самые умные, что вы очень хорошо знаете; и поэтому я в короткое время приобрел там большие знакомства.
Я остановился в гостинице «Зеленых Дубов», где жил и лекарь, публично сбывавший свои снадобья со сцены, ожидая исхода своего плана составить труппу комедиантов. С ним уже было несколько знатных лиц и между ними сын одного графа (которого я не называю из скромности), молодой адвокат из Манса, уже побывавший в труппе, не считая его брата и другого старого комедианта, пудрившегося в фарсах, и он ждал еще девушку из городка Лаваля, которая ему обещала уйти из дома отца и присоединиться к нему. Я познакомился с ним и однажды, за неимением лучших разговоров, кратко рассказал о моих несчастьях, после чего он уговорил меня вступить в его труппу, потому что это заставит забыть меня мои злоключения. Я на это охотно согласился, и если бы девушка приехала, я действительно бы этому последовал. Но ее родители узнали об этом и приняли предосторожности, а это было причиной того, что мое намерение не увенчалось успехом, и это принудило меня вернуться домой.
Но любовь заставляла меня придумать план, чтоб выполнить его с дю Ли без всяких подозрений: я взял с собою того адвоката, о каком я вам уже говорил, и другого молодого человека, моего знакомого, которым открыл свое намерение и которые были рады мне служить в этом предприятии. Они появились в городе один под видом родного, а другой под видом двоюродного брата воображаемой возлюбленной. Я их повел к господину дю Френю и просил его принять их как моих родственников. Он не преминул расхвалить им меня, уверяя их, что они не могли найти лучшего мужа для их родственницы, а потом пригласил нас ужинать. Пили за здоровье моей невесты, что дю Ли поняла как надо.
Пробыв пять-шесть дней в этом городе, они возвратились в Манс. Тогда я получил свободный вход к господину дю Френю, который мне говорил беспрестанно, что я слишком медлю ехать в Манс и кончать свою женитьбу, а это убедило меня, что хитрость не совсем еще раскрыта и что однажды меня не выгонят постыдным образом из их дома. Это заставило меня принять самое жестокое решение, на какое только может осмелиться отчаявшийся человек, — убить дю Ли, из боязни, чтобы другой ею не обладал.
Я вооружился кинжалом и, придя к ней, просил ее пройти со мной погулять, на что она и согласилась. Я увел ее незаметно в самое отдаленное место в аллеях парка, заросшее густым кустарником. Там-то я ей открыл свое ужасное намерение, которое заставило меня принять владевшее мною отчаяние, и вынул в то же время из кармана кинжал. Она посмотрела на меня так нежно и говорила мне так ласково, что всегда будет верной мне, и давала такие прекрасные обещания, что ей легко было меня обезоружить. Она схватила мой кинжал, который я не мог более удерживать, бросила его в кустарник и сказала мне, что хочет уйти и что никогда одна со мною не останется. Она мне хотела сказать, что я не имел причины так поступать, когда я прервал ее и просил притти завтра к нашей поверенной, где и я буду и и где мы примем наше последнее решение.
Мы встретились там в назначенный час. Я ее приветствовал, и мы вместе оплакали наше общее несчастье, и, после долгих разговоров, она мне посоветовала ехать в Париж, уверяя меня, что никогда не согласится выйти за другого и что если бы я пробыл там и десять лет, она будет ждать меня. Я ей дал взаимное согласие, что сделаю то же.
Когда я хотел уже с нею распроститься (что не могло бы обойтись без обильного пролития слез), она захотела, чтобы ее мать и сестра пришли к поверенной. Эта вдова пошла за ними, а я остался один с дю Ли. Тогда-то мы открыли как никогда свои сердца, и она дошла до того, что сказала, что если бы я захотел увезти ее, она бы охотно на это согласилась и последовала бы за мною всюду, и что если бы за нами погнались и схватили, то она бы притворилась, что беременна. Но моя любовь была столь чистой, что я не хотел подвергать ее честь опасности, и предоставил событиям итти своим чередом. Ее мать и сестра пришли, и мы объявили им о нашем решении, и это удвоило слезы и обнимания. Наконец я распрощался с ними, чтобы отправиться в Париж.
Перед отъездом я написал письмо дю Ли, не помню уже в каких выражениях; но вы легко можете себе представить, что я поместил в нем все, что считал самым нежным и способным вызвать у нее сострадание. Наша поверенная, которая носила письмо, уверяла меня, что, прочтя его, мать и обе сестры были столь опечалены скорбью, что дю Ли даже не могла мне отвечать.
Я пропустил много приключений, какие происходили во время нашей любви (чтобы не злоупотреблять вашим терпением), например ревность дю Ли меня к одной барышне, ее двоюродной сестре, приезжавшей их навестить и пробывшей у них три месяца; то же самое к дочери того дворянина, который приводил выгнанного мною ухаживателя; наши ссоры, какие я уладил; драки и ночные стычки, при которых я был два раза ранен в руку и ногу.
Кончу этим отступление и скажу, что я отправился в Париж, куда благополучно прибыл и где прожил около года. Но я не мог там жить так, как в этом городе, как из-за дороговизны жизни,[422] так и потому, что мое состояние сильно уменьшилось, пока я добивался руки дю Ли, для которой я делал большие расходы, как вы уже знаете из того, что я вам говорил, — и я поступил секретарем к секретарю дворцовой канцелярии,[423] женатому на вдове другого секретаря, той же канцелярии. Я не пробыл у них и недели, как эта дама стала обращаться со мною запросто, о чем я и не думал; но она продолжала так откровенно это делать, что некоторые из домашних заметили, как вы увидите.
Однажды, дав мне поручение в город, она велела мне взять карету, в которую я сел один и велел кучеру везти меня через Маре-дю-Темпль, между тем как ее муж поехал верхом со слугой в город, потому что она убедила его, что он скорее сделает свои дела, если поедет верхом, чем если возьмет карету, что всегда затруднительно. Когда мы находились на какой-то Длинной улице, куда выходили лишь одни ворота и, следовательно, почти не было видно людей, кучер остановил карету и слез. Я ему кричал, зачем остановился. Он подошел к дверце и просил выслушать его, что я и сделал. Тогда он спросил меня, не заметил ли я чего на мой счет в поступках госпожи, на что я ему ответил, что нет, и спросил, что он хочет этим сказать. Тогда он мне ответил, что я не знаю своего счастья и что многие в Париже хотели бы добиться подобного. Я не рассуждал более с ним, а велел сесть на свое место и отвезти меня на улицу Сент-Оноре. Я не переставал думать о том, что он мне сказал, и когда вернулся домой, наблюдал довольно внимательно за поступками этой дамы, и некоторые из них заставили меня поверить тому, что сказал кучер.
Однажды, когда я купил полотна и кружев для воротников и отдал сшить их служанкам и когда они работали над ними, она спросила их, для кого эти воротники. Те ответили, что для меня, и тогда она велела, чтобы они кончали, а кружева она хочет пришить сама. И когда она пришивала их, я вошел в комнату, и она сказала мне, что работает для меня, чем я был так смущен, что даже не поблагодарил ее. Но однажды утром, когда я писал в своей комнате, которая находилась неподалеку от ее, она велела слуге позвать меня, и когда я подошел к двери, то услыхал, что она страшно кричит на свою прислугу и горничную и выговаривает им:
— Собаки! сволочи! Ничего не могут сделать как следует! Вон из моей комнаты!
Когда они вышли, я Пошел, и она продолжала их ругать и велела мне запереть дверь и помочь ей одеться, а потом велела мне взять ее рубашку с туалетного столика и дать ей и в то же время сняла ту, какая была на ней, и предстала передо мною вся нагая, отчего мне стало так стыдно, что я сказал ей, что сделаю это еще хуже ее девушек, которых она принуждена была позвать, когда приехал муж.