Подали ужин. Дестен пришел с хорошим видом, который никогда его не оставлял и который не ухудшался тогда грязным бельем, потому что Леандр одолжил ему чистое. Он говорил мало, по своему обычаю, да и если бы он говорил столько же, сколько те, кто говорил много, он, быть может, все-таки не наговорил бы столько ненужных вещей, как они. Ля Гарруфьер подавал ему самое лучшее, что было на столе; госпожа Бувийон делала то же, что Гарруфьер, и со столь малой скромностью, что все блюда на столе оказались пустыми в одно мгновение, а тарелка Дестена столь полной крыльями и ножками цыплят, что я потом часто удивлялся, каким образом они могли сложить такую высокую пирамиду из мяса на столь небольшом основании, как дно тарелки. Ля Гарруфьер не заметил этого, так как сильно был занят разговором с Дестеном о стихах и старался внушить ему хорошее мнение о своем уме. Мадам Бувийон, у которой были свои намерения, продолжала прислуживаться к комедианту и, не находя уже цыплят, стала угощать его кусками жареной баранины. Он не знал, куда их класть, и, держа кусок в руке, искал места, куда бы положить его, когда один дворянин, не захотевший молчать при ущербе для своего аппетита, спросил Дестена, улыбаясь, неужели он съест все, что было на его тарелке. Дестен посмотрел на нее и страшно удивился, увидев, что куча разодранных цыплят доходит ему до подбородка, — из них Гарруфьер и госпожа Бувийон воздвигли памятник его достоинствам. Он покраснел и не мог удержаться от смеха, Бувийон смутилась, а Гарруфьер сильно смеялся и так растрогал всю компанию, что раз пять принимались смеяться. Слуги начали тем, чем кончили их господа, и засмеялись в свою очередь. Молодой жене это показалось так забавно, что, прыснув со смеху[272] в то время, когда она начала пить, она обрызгала лицо своей свекрови и своему мужу почти всем вином, какое было в стакане, а остаток пролила на стол и на платье тем, кто там сидел. Стали опять смеяться, и только одна Бувийон не смеялась, а сильно покраснела и сердито посмотрела на свою бедную невестку, что не мало уменьшило ее радость. Ндконец кончили смеяться, — потому что нельзя же смеяться вечно, — вытерли глаза, госпожа Бувийон и ее сын вытерли вино, капавшее у них с глаз и лица, а молодая жена попросила прощения, хотя все еще никак не могла удержаться от смеха. Дестен поставил свою тарелку на средину стола, и каждый взял себе то, что ему принадлежало. И пока продолжался ужин, не могли уже говорить о другом. Шутки оставили; хорошо или плохо, потому что серьезность, которой вооружилась некстати госпожа Бувийон, нарушила некоторым образом веселость компании.
Как только убрали со стола, дамы ушли в свою комнату; адвокат и дворянин велели подать карты и сели играть в пикет.[273] Ля Гарруфьер и Дестен, не будучи из числа тех, которые не знают что делать, когда они не играют, занялись более остроумно и вели, быть может, самые интересные разговоры, какие когда-либо велись в гостиницах Нижнеменской провинции. Гарруфьер намеренно говорил о том, что, по его мнению, должно быть неизвестным комедиантам, разум которых обычно имеет гораздо более узкие границы, чем память, а Дестен рассуждал как человек очень образованный и хорошо знающий свой мир. Между прочим, он с возможной рассудительностью различал женщин с большим умом,[274] которые не проявляют его, пока это не понадобится, от тех, которые пользуются им только для виду, и тех, которые завидуют плохим шутникам, каких зовут забавниками или весельчаками, и которые смеются непристойным намекам и двусмысленностям, какие сами говорят, — словом, насмешникам какого-нибудь квартала, и тех, кто составляет более приятную часть света[275] и лучшего общества. Они говорили также о женщинах, которые пишут столь же хорошо, как и мужчины, этим занимающиеся, и которые не выпускают в свет произведений своего ума, что делают только из одной скромности.[276] Гарруфьер, будучи очень честным и знатоком честных людей, не мог понять, каким образом провинциальный комедиант мог в таком совершенстве иметь понятие о настоящей честности.[277]
В то время когда он этому удивлялся внутренне, адвокат и дворянин, переставшие уже играть, потому что рассорились из-за открывшейся карты, часто зевали, захотев спать. Им приготовили три постели в той комнате, где они ужинали, а Дестен вернулся в комнату к своим товарищам и лег вместе с Леандром.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Новое несчастье с Раготеном
Ранкюн и Раготен спали вместе; что же касается Олива, то он провел часть ночи за штопкой своего платья, которое разодралось во многих местах, когда он суетился с сердитым Раготеном. Те, кто знал хорошо этого маленького мансенца, заметили, что каждый раз, когда он дрался с кем-нибудь, — а это случалось с ним часто, — он всегда распарывал или разрывал платье своего противника, все или в нескольких местах. Это было его верным приемом, и тот, кто дрался с ним на кулаках, хоть бы это было условлено, должен был защищать свое платье так же, как защищать лицо при поединке на шпагах.
Ложась спать, Ранкюн спросил его, не плохо ли ему, потому что он очень скверно выглядит; Раготен сказал ему, что никогда еще так хорошо не чувствовал себя. Скоро они заснули, и для Раготена было счастьем, что Ранкюн имел почтение к благородной компании, прибывшей в гостиницу, и не захотел нарушить их покоя; без этого человечек плохо бы провел ночь. Между тем Олив трудился над своим платьем, а починив его, взял платье Раготена и столь же искусно, как если бы был настоящим портным, сузил его камзол и штаны и положил опять на место и, проведя большую часть ночи за сшиванием и распарыванием, лег в ту же постель, где спали Раготен и Ранкюн.
Встали рано, как всегда это бывает в гостиницах, где шум начинается вместе со днем. Ранкюн опять сказал Раготену, что тот плохо выглядит;[278] Олив сказал ему то же. Тот начинал верить, а увидев, что его платье стало ему уже больше чем на четыре пальца, он не сомневался более, что распух, пока спал, и испугался столь внезапной опухоли. Ранкюн и Олив говорили, что вид его все ухудшается и ухудшается, а Дестен и Леандр, предупрежденные о шутке, тоже сказали ему, что он сильно изменился. У бедного Раготена слезы показались на глазах, а Дестен не мог удержаться, чтобы не улыбаться, что того страшно досадовало. Он пошел в кухню гостиницы, где все говорили ему то же, что и комедианты, а также и люди, приехавшие в карете, которые встали рано, потому что надо было еще далеко ехать. Они пригласили комедиантов завтракать с собою, и все пили за здоровье больного Раготена, который вместо благодарности ушел, ворча на них и сокрушаясь, к местному цирюльнику и рассказал о своей опухоли. Цирюльник много рассуждал о причинах и действии его болезни, в которой он понимал так же мало, как в алгебре, и четверть часа говорил ему терминами своего искусства, какие приходились столь же кстати, как если бы он говорил ему о попе Иване.[279] Раготен от этого совсем потерял терпение и спросил его, ругаясь слишком замечательно для небольшого человека, неужели ему не о чем кроме говорить. Цирюльник хотел было опять начать разглагольствовать, но Раготен чуть его не избил, и тот смирился перед гневом больного, из которого он выпустил три тазика крови и, надо — не надо, поставил ему банки на плечах.
По окончании врачевания Леандр пришел сказать Раготену, что если тот обещает, что не будет сердиться, то он сообщит ему об одной злой штуке, какую с ним сыграли. Он обещал больше, чем требовал Леандр, и клялся вечными мучениями сдержать все, что обещает. Леандр сказал, что он хочет иметь свидетелей при его клятве, и повел его в гостиницу, где в присутствии всех господ и слуг заставил его снова поклясться, а потом сообщил ему, что обузили его платье. Раготен сначала покраснел от стыда, а потом побледнел от ярости, а затем хотел было нарушить свою страшную клятву, когда семь или восемь человек сразу стали его укорять с такой горячностью, что в поднявшемся шуме не было слышно ничего. Он перестал говорить, но другие не переставали кричать ему в уши, и так долго, что бедняк чуть было не оглох. Наконец он избавился от этого лучше, чем думал: начал петь изо всей силы песни, какие ему пришли на ум, от чего страшный шум смешанных голосов сменился страшным взрывом хохота, перешедшего от господ к слугам, а от того места, где происходило действие, в другие места в гостинице, куда разные причины привлекли разных лиц.