Один Раготен не имел желания смеяться, и его гнев обратился на Олива, а тот, услышав ругань, взял его одним махом,[258] как говорят в Париже, и, положив его на постель, прибранную служанкой, с силой Геркулеса, спустил совсем ему штаны, у которых пояс уже лопнул, и крепко отхлестал его по ляжкам и соседним местам, так что мгновенно сделал их красными, как багряница. Отважный Раготен храбро бросился с постели вниз, но столь смелый поступок не имел должного успеха: он попал ногой в ночной горшок, оставленный за кроватью, к его большому несчастью, и попал в него так глубоко, что, не смогши вынуть ее при помощи своей другой ноги, не осмелился выйти из-за кровати, где находился, из страха рассмешить всех собравшихся и навлечь на себя насмешки, коих он не мог терпеть более, чем кто бы то ни было. Все сильно удивлялись, видя его столь спокойным, когда он незадолго перед этим был столь взволнован. Ранкюн не сомневался, что это было не без причины; он волей-неволей заставил его выйти из-за кровати, и тогда все увидали, во что он попал, и никто не мог удержаться от смеха, видя металлическую ногу этого человечка. Мы оставим его попирать олово гордою ногою, чтобы встретить экипаж, который въезжает в это время во двор гостиницы.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Что случилось с ногой Раготена
Если бы Раготен сам, без помощи своих друзей, мог высадить свою ногу,[259] я хочу сказать — вытащить ее из проклятого ночного горшка, куда он таким несчастным образом попал, его ярость продолжалась бы по крайней мере до конца дня; но он принужден был сбавить немного своей природной спеси и присмиреть, прося смиренно Дестена и Ранкюна постараться освободить его правую или левую ногу, я не знаю, какую именно. Он не обратился к Оливу из-за того, что произошло между ними; но Олив пришел к нему на помощь без просьбы, и его двое товарищей и он сделали все, что могли, чтобы помочь ему. Усилия, какие человечек прилагал, пытаясь вытащить свою ногу, были причиной того, что она распухла, а старания Дестена и Олива заставили ее еще более распухнуть. Сначала принялся за дело Ранкюн, но так неловко, что Раготен думал, он хочет его навек искалечить, и усердно просил его не мешаться; он просил и других о том же и лег в постель и стал ждать слесаря, за которым послали, чтоб распилить на ноге ночной горшок.
Остаток дня в гостинице прошел довольно мирно и довольно печально для Дестена и Леандра: один очень беспокоился о своем слуге, который еще не возвращался и не сообщал ему новостей о его возлюбленной, как ему обещал, а другой не мог радоваться вдалеке от своей дорогой мадемуазель Этуаль, не говоря уже о том, что был озабочен похищением мадемуазель Анжелики и жалел Леандра, читая на его лице все признаки крайнего огорчения. Ранкюн и Олив тотчас же приняли участие, вместе с несколькими жителями местечка, в игре в кегли, а Раготен, после того как велел освободить свою ногу, проспал остаток дня, или потому, что хотел спать, или потому, что не хотел показаться перед людьми после скверных вещей, какие с ним произошли. Тело хозяина отнесли в его последнее жилище, а хозяйка, невзирая на прекрасные размышления о смерти, какие ей должна была внушить смерть мужа, не утратила случая по-арабски[260] содрать с двух англичан, ехавших из Бретани в Париж.
Солнце отправлялось на покой, когда Дестен и Леандр, которые не могли покинуть окна своей комнаты, увидели, как во двор гостиницы въехала карета, запряженная четверкой, в сопровождении трех мужчин верхом и четырех или пяти лакеев. Служанка пришла к ним просить их уступить комнату прибывшим, и таким образом Раготен принужден был показаться, хотя он хотел прятаться в комнате, и пошел за Дестеном и Леандр ом в ту, где в предыдущий день он видел мертвого Ранкюна.
Дестена на кухне гостиницы узнал один из приехавших в карете господ, с которым он познакомился на свадьбе, столь несчастной для бедной госпожи Каверн.
Этот бретонский сенатор спросил у Дестена новости об Анжелике и выказывал свое огорчение тем, что ее еще не нашли. Его звали ля Гарруфьер, что позволяет думать, что он скорее был анжерец, чем бретонец, так как не больше нижнебретонских имен начинается с «кер», чем анжерских кончается на «ьер», нормандских на «виль», пикардийских на «кур», а гасконских на «ак».[261]
Но вернемся к господину де ля Гарруфьеру. Он был человек умный, как я вам уже сказал, и никоим образом не считал себя провинциалом, ибо проводил обычно время отпуска в Париже, проедая деньги в парижских ресторанах и надевая траур, когда его надевал двор, что, если бы было подтверждено и запротоколировано, дало бы ему если не грамоту[262] на полное дворянство, то, во всяком случае, на немещанство, осмелюсь так сказать. Кроме того, он был с претензиями на остроумие, потому что всем нравится быть чувствительными и весельчаками, поскольку они знают, что самонадеянные или грубые невежды, которые дерзко рассуждают о прозе и стихах, думают также, что они достойны бесчестия за хорошие сочинения, и что они упрекают, в случае надобности, человека за то, что он пишет книги,[263] как они упрекали бы его, если бы он стал делать фальшивые деньги.[264] А комедианты находят в этом выгоду. Их более ласково принимают в тех городах, где они играют, потому что они, будучи попугаями и скворцами поэтов, а некоторые из них, одаренные умом, сами пытаются сочинять комедии, или из своей головы, или частью заимствуя,[265] и внушают некоторого рода честолюбие быть с ними знакомыми, или знаться с ними. С наших дней к их профессии относятся некоторым образом справедливо и ценят их больше, чем прежде.[266] Да и правда, что в комедии народ находит развлечение самое невинное, какое может одновременно наставлять и забавлять. Она теперь, по крайней мере в Париже, очищена от всего, что в ней было непристойного.[267] Надо желать, чтобы она была также очищена от мошенников, пажей и лакеев[268] и прочих отбросов рода человеческого, которых легкость красть Там плащи привлекает туда еще более, чем прежде плохие шутки шутов. Но теперь фарсы как будто отменены,[269] хотя я осмеливаюсь утверждать, что есть частные собрания, где еще смеются от всего сердца дешевым и грязным двусмысленностям, которые там говорятся и которые бы скандализовали первые ложи отеля Бургонь.
Кончим отступление. Господин де ля Гарруфьер обрадовался, встретив Дестена в гостинице, и заставил его обещать отужинать вместе с приехавшей компанией, которая состояла из молодого мужа из Манса и молодой жены, какую он вез на ее родину в Лаваль, из матери, я думаю, мужа, из адвоката суда и господина де ля Гарруфьера, родственников друг другу, — их Дестен уже видел на свадьбе, с которой похитили мадемуазель Анжелику. Ко всем, кого я назвал, прибавьте еще служанку или горничную, и вы поймете, что карета, в которой они ехали, была совершенно полна, не говоря уже о том, что мадам Бувийон[270] (так звали мать мужа) была одной из самых толстых женщин Франции, хотя и очень низенькой, и меня уверяли, что в ней было обыкновенно в среднем в плохие и хорошие годы тридцать квинталов[271] мяса, не считая других тяжелых и твердых веществ, какие входят в состав человеческого тела. После того что я вам рассказал, вы без труда поверите, что она была очень упитанной, как все толстые женщины.