На следующий день играли пастораль, какую просила молодая (Раготена принесла туда в кресле в ночном колпаке). Потом было устроено хорошее угощение, а на другой день, сначала угостив хорошим завтраком, труппе заплатили и благодарили ее. Карета и лошади были готовы, и Раготена попытались разуверить в мнимой ране, но не могли: он никак не мог поверить в другое, потому что беспрестанно повторял, что чувствует сильную боль. Его посадили в карету, и вся труппа счастливо прибыла в Алансон.
На следующий день не представляли ничего, потому что комедиантки хотели отдохнуть. Между тем настоятель Сен-Луи возвратился из своей поездки в Се. Он пошел навестить комедиантов, и Этуаль сказала ему, что нельзя найти лучшего случая, чтобы закончить свою историю. Он не заставил себя долго просить и продолжил ее таким образом, как вы увидите это из следующей главы.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Продолжение и конец истории настоятеля Сен-Луи
Если начало этой истории (в котором вы видели только радости и удовольствия) наскучило вам, то то, что вы еще услышите, еще более вам наскучит, потому что вы не увидите далее ничего, кроме превратностей счастья, огорчений и отчаяния, какие следуют за радостями и удовольствием, в котором вы меня еще увидите, но очень ненадолго.
Итак, чтобы начать с того места, где я прервал рассказ, скажу, что после того, как мои товарищи и я сам выучили свои роли и несколько раз прорепетировали, в одно из воскресений, вечером, мы представляли нашу пьесу в доме господина дю Френя, что наделало много шуму среди соседей; и хотя мы приняли все предосторожности, чтобы запереть получше двери парка, мы были подавлены множеством народа, который прошел через замок или перелез через стены, так что мы лишь с усилиями, какие можно представить, пробрались на сцену, устроенную в зале средней величины; и две трети народу осталось еще снаружи. Чтобы заставить этих людей разойтись, мы обещали им в следующее воскресенье представить то же самое в городе и в большом зале. Мы могли сойти за сносных учеников, кроме одного из наших актеров, который играл роль писца царя Дария[413] (смерть этого монарха была сюжетом нашей пьесы) и которому нужно было произнести всего восемь стихов, что он и сделал, по сравнению с нами, довольно хорошо; но когда он должен был играть и говорить свои слова, то он так плохо сыграл, что нам стоило многого труда прекратить взрывы смеха.
Трагедия была кончена, и я открыл бал с мадемуазель дю Ли, который продолжался до полуночи. Это занятие нам очень понравилось, и мы, не говоря никому, выучили другую пьесу. Между тем я не отказался от своих обычных посещений.
И вот однажды, когда мы сидели у огня, пришел какой-то молодой человек, и его пригласили сесть с нами. Через четверть часа разговора он вынул из кармана коробочку, где лежал выпуклый восковой портрет прекрасной работы, и сказал, что это его возлюбленная. После того как все барышни посмотрели его и сказали, что он очень хорош, я взял его тоже и, рассмотрев внимательно, вообразил, что он похож на мадемуазель дю Ли, а что этот ухаживатель имеет относительно ее некоторые намерения. Я, не рассуждая, бросил эту коробочку в огонь, где миниатюрный портрет сейчас же растопился, потому что, когда он кинулся ее вытащить, я остановил его и пригрозил, что и самого выброшу в окно. Господин дю Френь (который любил меня столь же, сколь потом возненавидел) клялся спустить его с лестницы, а это заставило несчастного в смущении уйти. Я пошел за ним так, чтобы никто мне не помешал, и сказал ему, что если у него есть что-либо на сердце, то у каждого из нас есть шпага, и мы в столь удобном месте можем удовлетворить друг друга. Но у него не было достаточно смелости.
В следующее воскресенье мы играли ту же самую трагедию, какую уже представляли, но в зале одного из наших соседей, довольно большом, — а из-за этого удобства мы через две недели разучили другую пьесу. Мне захотелось сопровождать ее некоторыми балетными выходами,[414] и я выбрал для этого шестерых своих товарищей, которые танцовали лучше других, а я был седьмым. Сюжетом балета были пастухи и пастушки, покорные Любви, и в первом выходе появлялся Купидон, а в других — пастухи и пастушки, все одетые в белое, а их платья были усеяны бантиками из голубых лент, — это был цвет дю Ли, и я также потом носил его; Правда, я прибавил к нему цвет увядших листьев, из-за причин, о коих я вам скажу в конце этой истории. Эти пастухи и пастушки выходили попарно, и когда появились все, то образовали буквы имени дю Ли, а амур пустил по стреле в каждого пастуха и бросил пламя в каждую пастушку, а они, в знак покорности, склонили колени. Я сочинил стихи на сюжет балета, которые мы и прочли, но давность времени заставила меня их забыть; да если бы я их и вспомнил, я бы не сказал вам их, потому что, уверен, они бы не понравились, ибо теперь французская поэзия находится на высшей ступени,[415] до которой только может подняться. Все это мы держали в секрете, и нам легко было сделать так, чтобы пришли только наши близкие друзья, и так, что никто не заметил, как они вошли в парк, где мы представляли в свое удовольствие «Любовь Анжелики и Сакрипанта, царя черкесского», на сюжет, взятый из Ариоста,[416] а потом танцовали наш балет.
Я хотел, по обыкновению, открыть бал, но господин дю Френь не разрешил, сказав, что мы и так сильно устали от комедии и балета. Он распрощался с нами, и мы разошлись. Мы решились показать эту пьесу публично и представить ее в городе в следующее воскресенье, на заговенье, в зале моего родственника и днем. Дю Ли сказала мне, чтобы я открыл бал с одной девушкой, нашей соседкой, которая была в голубой тафте, как и она, — и я так и сделал. Но тогда во всем обществе поднялся глухой шопот, а некоторые и громко говорили: «Он ошибся, он обманулся», что вызвало смех у дю Ли и у меня; а, заметив это, девушка сказала мне: «Эти люди правы, потому что вы одну приняли за другую». Я коротко ответил ей: «Простите, но я очень хорошо знаю, что делаю».
Вечером мы вместе с тремя товарищами надели маски; я взял факел, Думая, что по этому не буду узнан, и мы пошли в парк. Когда мы вошли в дом, дю Ли внимательно осмотрела три маски и, узнав меня среди них, подошла ко мне, к дверям, где я остановился с факелом, и, взяв меня за руку, сказала мне следующие любезные слова: «Переоденься ты, как только можешь придуматься всегда легко тебя узнаю». Погасив факел, я подошел к столу, на котором мы поставили коробки с костями и стали их бросать. Дю Ли спросила меня, с кем я хочу играть, и я дал ей знак, что с ней. Она меня опять спросила, что я хочу чтобы она поставила на игру, и я указал ей на бант,[417] какие зовут теперь галанами, и коралловый браслет на ее левой руке. Ее мать не хотела, чтобы она им рисковала; но та разразилась смехом и сказала, что не боится мне их проиграть. Мы стали играть, и я выиграл, и подарил ей выигранное в кости. То же сделали мои товарищи со старшей сестрой и другими девушками, которые пришли сюда провести вечер. После этого мы распрощались.
Но когда мы хотели уходить, дю Ли подошла ко мне и, дернув за шнурки моей маски, развязала их и быстро сняла ее, сказав: «Неужели вы уходите так скоро?» Я был немного смущен, но, однако, был очень доволен, имея столь хороший предлог беседовать с ней. Другие тоже сняли маски, и мы прекрасно провели вечер.
В последний вечер карнавала я дал ей бал с небольшим оркестром скрипачей, потому что большой был нанят дворянством. Постом пришлось прекратить забавы и заняться благочестием, и я вас могу уверить, что мы с дю Ли не пропустили ни одной проповеди. Другое время дня мы проводили в бесконечных визитах и прогулках или слушали пение городских девушек за замком, где превосходное эхо и где они вызывали на ответ эту воображаемую нимфу.[418]