Я не сомневался более в ее намерении. Но так как я был молод и робок, то боялся какого-нибудь худого случая, потому что хотя она была уже в Летах, у нее, однако, еще сохранились следы красоты, — а это заставило меня решиться просить отпуска, что я и сделал на следующий вечер, когда готовили ужин. Тогда, не говоря мне ничего, ее муж пошел в свою комнату, а она, повернув, свой стул к огню, велела дворецкому снять мясо. Я появился к ужину.
Когда мы сидели за столом, вошла ее племянница, лет двенадцати, и, обратившись ко мне, сказала, что ее тетушка послала ее спросить, не захочу ли я с ней отужинать, так как она еще не ужинала. Не помню хорошо, что я ей ответил, но знаю, что госпожа легла в постель и сделалась крайне больна.
На следующий день, рано утром, она велела позвать меня, чтобы приказать найти лекаря. Когда я подошел к ее постели, она подала мне руку и сказала откровенно, что я был причиной ее болезни, а это удвоило мои опасения настолько, что я в тот же день записался в войска, которые набирали в Париже для герцога Мантуанского,[424] и уехал, ничего никому не сказав. Нашего капитана не было с нами, — он поручил командовать нами своему поручику, который был настоящий разбойник, так же как и два сержанта, потому что они жгли почти все жилища,[425] а мы терпели нужду, пока они не были захвачены судьей в Труа, в Шампани, и тот не повесил их всех, исключая одного из сержантов, приходившегося братом камердинеру монсеньора герцога Орлеанского, которого тот спас. Мы остались без начальства, и солдаты с общего согласия выбрали меня командовать отрядом, состоявшим из восьмидесяти человек. Я принял командование с такой властью, как будто бы был на самом деле капитаном. Я сделал им смотр и получил в Сен-Рейне, в Бургундии, жалованье. Потом мы дошли до Амбрюня, в Дофине, где нас встретил наш капитан, боясь, что не найдет в своей роте ни одного солдата. Но когда он узнал о том, что произошло, и так как я представил ему шестьдесят восемь человек (потому что двенадцать я растерял во время перехода), он всячески обласкал меня, произвел меня в свои прапорщики и назначил мне свой стол.
Армия, самая лучшая из всех,[426] какие когда-либо выступали из Франции, имела плохой успех, как вы, может быть, знаете. Это произошло из-за несогласия между генералами. Я вернулся вместе с ее остатками и остановился в Гренобле, чтобы дать время пройти ожесточению бургундских и шампанских крестьян,[427] которые убивали всех бежавших, и избиение было так велико, что чума стала свирепствовать в этих Двух провинциях и распространилась по всему королевству. Пробыв некоторое время в Гренобле, — где я завязал обширное знакомство, — я решил уехать в этот город, на свою родину. Но проходя местами, удаленными от большой дороги, — по причинам, о которых я сказал, — я пришел в небольшое местечко Сен-Патрис, где младший сын владелицы, бывшей вдовой, набирал роту пехотинцев для осады Монтобана.[428] И я поступил к нему. Он осмотрел меня, и я ему не понравился. Спросив меня, откуда я, — на что я ему чистосердечно рассказал правду, — он просил меня взять на себя труд сопровождать его брата, молодого человека, мальтийского кавалера, которого он брал к себе в прапорщики, на что я охотно согласился. Мы отправились в Нов, в Прованс, который был местом сбора полка. Но мы не пробыли там и трех дней, как дворецкий капитана обворовал его и бежал. Он отдал приказ разыскать его, но это было тщетно. Тогда он просил меня взять ключи от его сундуков, каких мне не пришлось хранить, потому что он был послан от полка к великому кардиналу Ришелье, командовавшему армией при осаде Монтобана и других восставших городов Гийены и Лангедока. Он взял меня с собою, и мы встретились с его высокопреосвященством в городке Альби. Мы сопровождали его до взбунтовавшегося Монтобана, но уже не было надобности в прибытии этого великого мужа, потому что, как вы знаете, тот был уже взят. С нами было в эту поездку очень много приключений, о которых я не буду вам рассказывать, чтобы вам не наскучить, что я, может быть, уже сделал.
Тогда Этуаль сказала ему, что это значит лишить их приятного развлечения, так как не закончить истории. И он продолжал следующим образом:
— Я завел большие знакомства в доме этого знаменитого кардинала, и, главным образом, с пажами. Их было у него восемнадцать, и все нормандцы, и они очень меня обласкали, столь же, как и другие домашние кардинала. Когда город был взят, наш полк распустили, и мы возвратились в Сен-Патрис. Владетельница этого местечка имела тяжбу со своим старшим сыном и готовилась по этому делу ехать в Гренобль.
Когда мы прибыли к ним, в местечко, она просила меня сопровождать ее, чему я несколько противился, потому что хотел уехать, как я вам говорил, — но согласился, и не раскаивался в этом, потому что, когда мы прибыли в Гренобль, где я много хлопотал о тяжбе, — блаженной памяти король Людовик Тринадцатый проезжал через него[429] по пути в Италию, и я имел честь видеть в его свите знатнейших людей королевства, а среди них и губернатора этого города, которого хорошо знала госпожа де Сен-Патрис и которому она меня рекомендовала, а потом, дав мне денег, рассказала ему, кто я, что заставило его более уважать меня, чем я этого стоил, так что у меня не было оснований ни на что жаловаться. Я увидел еще пятерых молодых людей из этого города, которые служили в гвардейском полку, и трое из них были дворяне, и к ним-то я и имел честь присоединиться. Я угощал их как можно лучше и дома и в кабачке.
Однажды, когда мы возвращались с завтрака из гостиницы в предместьи Сен-Лоран, расположенном за мостом, мы остановились на мосту посмотреть, как проходят суда, и тогда один из них сказал мне, что он очень удивлен, почему я не спрошу у него ничего о дю Ли. Я ему ответил, что не осмеливаюсь это сделать из боязни узнать слишком много. Они мне ответили, что я делаю хорошо и что я должен забыть ее, так как она не сдержала данного мне слова. Я чуть было не умер при этой вести; но надо было узнать все. Они рассказали мне, что как только узнали о моем отъезде в Италию, ее выдали за молодого человека, которого они мне назвали, — это был тот самый, который добивался ее руки и к которому я питал страшную ненависть.
Тогда я разразился гневом и выговорил ей все, что мне подсказал гнев. Я назвал ее тигрицей, изменницей, предательницей и злодейкой; сказал, что она не смела выходить замуж, зная, что я близко, и будучи уверенной, что заколю ее вместе с мужем в постели. Потом я вынул из кармана кошелек голубого шелка, немного расшитый, который она мне подарила и в котором я хранил ее браслет и бант, выигранные мною у нее. Я вложил в него камень и с силой бросил его в реку, сказав:
— Пусть исчезнет из моей памяти та, кому принадлежали эти вещи, так же, как они погибли в волнах!
Эти господа были удивлены моим поступком и заявили мне, что они очень огорчены, что сказали мне это, но они думали, что я знаю и прочее. Они прибавили, чтобы меня утешить, что она была выдана силой и что доказала свое отвращение к мужу, потому что стала чахнуть после свадьбы и умерла несколько времени спустя. Эти слова удвоили мою горесть и дали мне в то же время некоторое утешение. Я распрощался с этими господами и вернулся домой, но таким изменившимся, что мадемуазель де Сен-Патрис, дочь этой доброй госпожи, заметила это. Она спросила, что со мною, на что я не отвечал; но она так сильно приставала, что я рассказал ей кратко о моих приключениях и известии, какое я получил. Она была тронута моей скорбью, о чем я заключил по ее слезам. Она сообщила об этом своей матери и братьям, которые выразили свое участие к моим несчастьям, но говорили, что надо утешиться и вооружиться терпением.