«Другие» — рыжеволосый Виталик. Он вытаскивал из сумки очередную банку компота:
— А вот клубничный. Я за ним на Ленинский ездил.
— Отошнели мне компоты да бульоны. Солянки хочу с кислой капустой.
— Нельзя тебе солянку. А вот еще что принес…
Виталик достал из кармана коробочку с кулоном. На серебряной цепочке болтался лиловый камушек.
— Какая прелесть! — сказала Зоя.
— А я голубой больше хотела, — не преминула заявить Тося.
Через день Леонид Сергеевич принес Зое домашние туфли с большими розовыми помпонами.
— Женщины из нашего отдела в перерыв бегали за ними и мне взяли… Тридцать шестой размер. Верно?
— Без задников нельзя, — категорически заявила Евдокия Степановна, разносившая в это время чай. — Без задников Тина Марковна нипочем не позволяет.
— Ну, хоть символически, — Леонид Сергеевич улыбнулся.
— Сядь ко мне на койку, будем пить чай, — потребовала Зоя.
Он прихлебывал из кружки черный перепревший чай, в котором не было ни вкуса, ни аромата. Зоя положила руку на его колено. Леонид Сергеевич глянул на нее недоуменно, вопросительно, но тут же торопливо прикрыл ее бледные пальцы крепкой рукой.
Так они сидели, оба превозмогая неловкость и ненужность этого единения. Когда он, наконец отпущенный, шел из палаты, тяжесть этого насилия над собой гнула его к земле.
Анна Николаевна соболезнующе сказала:
— А паршивеют мужики без жены. Какой был орел — и то уходился.
Ах, какой он был! — вспоминала Зоя, хотя на память приходили всё пустяки. Например, утро в горах, когда они с компанией отдыхающих собрались подняться на вершину, встречать восход солнца, а Ленька вдруг не захотел никуда идти, покрылся с головой одеялом, и она ушла одна, обиженная и рассерженная. А потом, когда вся компания долезла до вершины, Леонид оказался уже там, хохочущий от восторга, что так ее разыграл. Его тренировочный костюм был весь в колючках, хвоя обсыпала волосы, острая ветка оцарапала щеку. Он бежал в гору напрямик, без дорожек, и радости его не было конца.
— Ты думала, я сплю, а я здесь уже полчаса жду! Смотрите, смотрите, сейчас будет солнце! — кричал он, как будто сам, единолично, устроил этот восход специально для них.
Отныне каждый вечер, подчиняясь заведенному Зоей порядку, Леонид Сергеевич садился на край койки, сносил сперва все замечания: «Я сказала — крем «Идеал», а ты принес «Люкс». Заберешь обратно». А потом терпел час, отведенный для проявления преданности, когда обоим нечего было говорить и каждый думал о своем.
Держа руку в его руке, Зоя искала в своем муже главное, чем он был ей дорог. Красоты его она уже не видела. Простодушие и мягкость, которыми он привлекал людей, ее даже раздражали. Она давно уже чувствовала превосходство своего ума и воли.
Благородный, воспитанный на уважении к правде, он много раз был готов принести на ее суд все, что она и без того давно знала. Каждый раз ей стоило большого напряжения и изворотливости, чтобы предотвратить его признания. Она презирала его за эту потребность в откровенности, усматривая в ней эгоизм. Конечно, решение он предоставил бы вынести ей. Ему нужна была гармония внутреннего мира. Теперь он ее получит. Глубоко порядочный, он убьет в себе счастливое и горькое беспокойство, от которого она пошла на красный свет.
Только будет ли ей от этого радость?
— Приведи Сережу, а то он совсем меня забудет, — распорядилась Зоя однажды.
Это не было потребностью ее сердца. Она не хотела после разлуки увидеть мальчика в больнице, отчужденная от него необычной обстановкой, своей беспомощностью, невозможностью настоящего общения. Но пусть все будет как у людей, «как положено». И на следующий день Леонид Сергеевич привел Сережу.
— Пойдем со мной к маме? — спросил он в самую последнюю минуту, когда, уже одетый, стоял у двери. В его голосе не было ни уверенности, ни твердости.
И, как всегда в таких случаях, Сереже стало тоскливо и стыдно. Если бы это предложение прозвучало как приказ, он, скорее всего, постарался бы придумать отговорку. Идти в больницу было страшно. Он отчетливо воспроизводил ее от слова «боль», и все, что происходило там с его мамой, было связано с болью, о которой он старался не думать.
Но он пошел, потому что был уже достаточно взрослым и законы человеческой жизни подавили в нем младенческие инстинкты самосохранения. Именно неуверенный, просящий голос отца заставил его молча натянуть пальто.
Сережа не знал, что ждет его впереди. Представлялась громадная, вроде гимнастического зала, комната и отрезанные ноги, сложенные у стен этой комнаты.
Высокий мрачный вестибюль, где они сдавали пальто, потом странная закругленная лестница на второй этаж и отец в белом халате очень связывались с представлением о страшной операционной. Но потом коридор, где ударило в нос дезинфекцией и невкусным супом, вернул его к обыденной жизни.
Они шли по этому коридору, и Сережа старался не заглядывать в открытые двери, чтобы не видеть людей, страшных своей отторгнутостью от мира.
В одной из этих комнат была его мама. Она была совсем чужая, с другими волосами, с другими руками. От нее пахло лекарствами, больничным бельем, незнакомым одеколоном — чужими неприятными запахами. Полулежа она обняла его слишком крепко и неловко. Он даже перестал дышать.
Только когда она отстранила его и заглянула в глаза, он вдруг совсем узнал ее, очень обрадовался и впервые пожалел с такой незнакомой до сих пор жалостью, что весь сжался, боясь заплакать. Потом он не мог поднять глаза — на него смотрели чужие люди, а рядом на кровати лежала бабка с огромной белой ногой, и он страшился шевельнуть глазами, чтоб не увидеть такую же ногу у мамы.
А взрослые говорили так, как будто его здесь не было:
— Вылитый отец!
— Ну что вы! Глаза совершенно материнские!
— Чудесный мальчик!
— Он у вас всегда такой суровый?
Зоя знала, что это свидание будет для Сережи трудным. Это был ее мальчик. На нее изливались буйные взрывы его назойливой щенячьей нежности, она умела преодолевать его порой бессмысленное упрямство, понимала, как необходима твердость для того, чтоб сделать из него мужчину.
Это все знала только она одна.
И сейчас, когда он стоял напряженный, неподвижный и через силу, односложно отвечал на вопросы, ему никто не мог помочь, кроме матери.
— А какие мы мульти видели, расскажи маме… А у Ниночки на рождении были, маме ведь интересно… — старался Леонид Сергеевич.
Превозмогая растроганность и боль, Зоя сказала прежним, домашним голосом:
— Что это ты все поглядываешь на костыли? Они ненадолго. Скоро буду ходить, как всегда.
Леонид Сергеевич обрадованно закивал:
— Зоенька, тетя Катя спрашивала, не сделать ли тебе котлеток?
— Пусть она лучше Сережу кормит как следует. Он совсем зеленый стал. И принеси мне работу. В левом ящике стола — брошюра в желтом переплете.
— Неужели ты здесь хочешь работать?
— Милый, — сказала она, — сколько же можно отдыхать? Меня завтра на ноги поднимать будут.
— А там и домой, — вставила Тося.
— Леонид Сергеевич, голубчик, — вдруг точно проснулась Анна Николаевна. — Я уж вас побеспокою, сделайте милость, позвоните сыну моему. Может, он вас, как мужчину, послушает. Меня ведь тоже завтра поднимать будут, а костылей нет. Если женщина к телефону подойдет, вы с ней не говорите, прямо его добивайтесь. Будто с завода, по делу.
— И это единственный сын! — Фраза прозвучала так, будто Татьяна Викторовна воздела руки к небу.
— От отца пяти лет остался. Чего с него спрашивать? Мне бы только костыли…
— Дадут вам костыли, что уж вы так в панику ударились, — успокоила ее Тося. И закапризничала: — Виталик, подбей мне подушки, голову заломило. Да сам отсядь, неловко мне. Стул себе принеси.
Леонид Сергеевич посмотрел на Зою, готовый к любым действиям.
— Ступайте, поздно уже, — устало сказала она.
И, даже прощаясь, Сережа не смог поцеловать маму по-настоящему, хотя уже снова стал привыкать к ней и видел, что с ногами у нее все в порядке. Но вокруг было много чужих людей, и папа говорил чересчур весело, будто нарочно: