Да и кому это не нравилось! К Татьяне Викторовне каждый приемный день приходил стройный старичок, нежно целовал ей руку, выкладывал из кошелки подношения и отсиживал положенное время, пока она не отсылала его домой. Галина как-то в разговоре простодушно помянула его «ваш муж», на что Татьяна Викторовна сделала рукой отстраняющий жест:
— Федор Федорович мне не муж. Но должна сказать, что я до сих пор очень ценю мужское внимание.
Ее привезли с осколочным переломом шейки бедра через три дня после Зоиной операции, когда полубредовая ночь и дни, насыщенные тошнотворностью эфира, были уже позади. Счастливое ощущение собственного благополучия делало Зою повышенно отзывчивой.
— Конечно, это не опасно, но в вашем возрасте, вероятно, тяжело.
— Возраст тут ни при чем, — сухо отрезала Татьяна Викторовна. — Скоро придет врач? Дайте мне, пожалуйста, зеркало.
Она расчесала свои подсиненные седые кудри, подчернила карандашиком брови и была несколько разочарована, когда около нее появилась Софья Михайловна.
— Делайте со мной что хотите, я всецело предаюсь в ваши ручки, — певуче протянула она и добавила: — У женщины всегда ручки, даже если она врач.
Но первая половина фразы была задумана явно не для женщины.
Татьяна Викторовна очень быстро приняла больничный быт, к которому с таким трудом привыкала Зоя. На второй день она уже называла величественную буфетчицу Машенькой, и та подкладывала ей хлеб без корочек. Из соседней палаты к ней приходила остренькая, как отточенный нож, Фанни Моисеевна, старушка, которая пролежала здесь почти год с переломом таза. Ее роднила с Татьяной Викторовной некоторая общность профессии. Когда-то Фанни Моисеевна преподавала музыку. Ей очень хотелось подбодрить коллегу:
— Что вы! Разве вас можно со мной сравнить! У вас пустяки. Я три месяца неподвижно на спине лежала. У меня огромные пролежни были. Вот у Евдокии Степановны спросите, сколько она со мной мучилась.
Няня Дуся, торопливо орудуя тряпкой, подтверждала:
— Все поправятся. У нас никто не залеживается.
— Да я не беспокоюсь, — говорила Татьяна Викторовна, — я все преодолею.
С ее операцией медлили. Через день из лаборатории прибегала сестра с квадратным чемоданчиком и брала у Татьяны Викторовны кровь на очередной анализ. Больная мужественно протягивала пухлую руку, чуть передергивалась от укола и уговаривала себя:
— Терпи, терпи, терпи, голубушка! А не ломала бы ног!
Потом приходила Софья Михайловна и сообщала, точно извинялась:
— Гемоглобин еще низковат. Но это ничего, ничего, не беспокойтесь.
Зое она доверительно шепнула:
— Гемоглобин низкий, протромбин высокий. Как тут оперировать?
Зоя не очень поняла, сочувственно покачала головой, и снова ее окатила счастливая волна собственной безопасности. Это чувство было невольным, но непохвальным, и она делала озабоченное лицо.
Однажды к койке Татьяны Викторовны сестры подкатили сооружение, напоминающее маленький строительный кран. К верхушке прикрепили сосуд с красной жидкостью и стали налаживать сложную сеть трубочек, краников и зажимов.
В палате притихли. Галю только что привезли из перевязочной, и она укрылась одеялом с головой, что означало какое-то неблагополучие. Но сейчас было не до нее.
Торопливо, чуть переваливаясь на ходу, пришла Софья Михайловна:
— Крови вам подольем, подкрепим вас. Это не болезненно, но длительно. Часа полтора придется полежать неподвижно.
— Я предаюсь вам всецело, — ломким голосом согласилась Татьяна Викторовна.
Чуждая всякой патетике, Софья Михайловна недоуменно помахала своими пушистыми ресницами.
— Ничего, ничего, вы только не волнуйтесь. Шура, дайте больной валерьянки.
Татьяна Викторовна усмехнулась гордо и горько.
Сперва дело не ладилось. Сестра не могла обнаружить вену на локтевом сгибе.
— Возьми у кисти, — негромко распорядилась Софья Михайловна.
Зое хорошо была видна молочно-белая рука с треугольником вздувшихся синих жилок у запястья, и со стороны казалось, что совсем нетрудно ввести в них иглу. Но как только Шура нацеливалась, синие артерии ускользали куда-то в сторону, Татьяна Викторовна страдальчески морщилась, а Шура от волнения излишне суетилась, и у нее опять ничего не получалось. Один раз она попала куда надо, но не удержала иглу на месте, и кровь стала расползаться по простыне широким темным пятном.
Тогда Татьяна Викторовна запела.
Удивительно звучал в палате уже несильный, как бы колеблемый, но выразительный голос.
Софья Михайловна оттолкнула сестру, присела к больной и, туже перетянув жгут у предплечья, сама ввела иглу. Еще какое-то время не ладилось с подачей крови. Резиновая трубка в двух местах протекала, но ее перехватили зажимами, и кровь неведомого донора по капелькам стала переливаться в тело Татьяны Викторовны. А стены векового здания впервые слышали странные слова:
В Фуле жил да был король.
Он до самой своей смерти
Сохранил о милой память —
Кубок ценный, дорогой…
Софья Михайловна и сестра стояли в растерянности. Отрешенная от своей окровавленной бренной плоти, старая женщина пела, и голос ее становился все полней и громче:
И когда под старость лет
Он почуял близость смерти…
В дверь заглядывали любопытные практикантки и ходячие больные. Сквозь них, как смерч, прошел Иван Федорович и остановился возле Галины. Софья Михайловна повернулась к нему и виновато развела руками:
— Поет…
Но не такой уж отрешенной была земная оболочка Татьяны Викторовны. Зоя проследила, как ее серые глаза метнулись к двери, засекли появление профессора и снова устремились к сводчатому потолку, а голос, не дрогнув, завершал песню:
В память, в память женщины любимой
Выпил он в последний раз…
— Ну что ж, пусть лучше поет, чем плачет, — разрешил Иван Федорович. И повернулся к Галине.
Уже прошли дни, когда Зоя была главным лицом в палате. К ней, помимо обхода, с утра приходил Иван Федорович, смотрел температурный лист и послеоперационный шов, справлялся о самочувствии, спрашивал:
— Настроение бодрое? Ну, ну. Это самое главное.
Теперь он даже на обходе не задерживался возле нее. Зоя сошла с его конвейера. Это было хорошо, но тем не менее ее, как и всех остальных, одолевали и ревность и зависть, когда Иван Федорович останавливался у чьей-нибудь койки.
Он подсел к Гале и заговорил с ней в полный голос, что вернуло палату к обычной жизни.
Софья Михайловна тоже было хотела задержаться, но профессор отклонил ее служебное рвение:
— У нас тут личная беседа.
Татьяна Викторовна, уловив, что торжественное настроение, вызванное ее пением, угасло, принялась негромко, деловито отсчитывать время: раз, два, три, четыре, — пока переливалась кровь.
Иван Федорович говорил Галине:
— Если мы на этом остановимся, с ногой будет все в порядке. Но шрам останется. И довольно глубокий.
— Я не хочу, — тихо ответила Галя.
Ее мать, бросив у двери тяжелые кошелки с передачей, тревожно переводила сливово-черные глаза с Ивана Федоровича на дочь.
— Галочка, родненькая, ну пускай шрам. Не на лице ведь. Чулочек покроет. Неужели тебе третий раз под нож ложиться?
— Я не хочу, чтоб у меня была изуродованная нога.
— Разве ж это уродство! Кто умный — поймет, а кто без разума и без сердца — так на что он тебе сдался? Стоит ли ради него такую муку принимать?
— Мама, о чем ты говоришь! — звонко крикнула Галя. — Ничего такого нет. Просто не хочу, не хочу я, чтобы яма на ноге была.
— Ну и я не хочу, — Иван Федорович поднялся. — Значит, потрудимся. Только нам обоим нужно терпение и взаимная помощь.