Роялисты были восхищены; так или иначе победа осталась за ними.
Когда от короля грубо потребовали подчиниться Собранию, он, готов был санкционировать один из декретов; но, зная теперь, что в этом случае он подвергается не меньшему риску, чем если бы отказался утвердить оба декрета, Людовик XVI наложил вето на оба.
Кроме того, монархия в этот роковой день 20 июня пала так низко, что, казалось, достигла дна пропасти и теперь ей не остается ничего иного, как выбираться оттуда.
Это и в самом деле выглядело именно таким образом.
Двадцать первого Собрание объявило, что ни одна группа вооруженных граждан не будет пропускаться за решетку дворца. Это значило выразить неодобрение, более того — осудить вчерашнее шествие.
Вечером 20-го Петион прибыл в Тюильри, когда самое страшное было уже позади.
— Государь, — обратился он к королю, — я только сейчас узнал, в каком положении находится ваше величество.
— Довольно странно, — заметил король, — ведь все это продолжается уже довольно долго!
На следующий день конституционалисты, роялисты и фейяны потребовали от Собрания применения закона военного времени.
Читателям уже известно, что первое его применение привело к событиям на Марсовом поле 17 июля прошлого года.
Петион побежал в Собрание.
Это требование, как говорили, было основано на том, что в городе возникают новые сборища.
Петион категорически заявил, что никаких новых сборищ никогда не существовало; он сказал, что ручается за спокойствие в Париже. Требование о введении закона военного времени было отвергнуто.
Выходя после заседания около восьми часов вечера, Петион отправился в Тюильри, чтобы успокоить короля относительно положения в столице. Его сопровождал Сержан; этот резчик гравюр, зять Марсо, был членом муниципального совета и одним из крупных полицейских чинов. К ним присоединились еще несколько членов муниципалитета.
Когда они шли через площадь Карусель, на них посыпались оскорбления со стороны кавалеров ордена Святого Людовика, а также конституционных и национальных гвардейцев; особенно яростно они набросились на Петиона; Сержан, несмотря на трехцветный шарф, получил удары в грудь и в лицо, в потом ударом кулака и вовсе был сбит с ног!
Как только Петиона ввели в королевские покои, он сразу же понял, что его ожидает настоящее сражение.
Мария Антуанетта бросила на него один из тех взглядов, на которые была способна лишь дочь Марии Терезии: ее глаза метали грозные молнии, сверкали ненавистью и презрением.
Король уже знал, что произошло в Собрании.
— Ну что же, сударь, — обратился он к Петиону, — итак, вы утверждаете, что в столице установлен порядок?
— Да, государь, — отвечал Петион, — народ высказал вам свои требования, теперь он спокоен и удовлетворен.
— Признайтесь, сударь, — продолжал король, переходя в наступление, — что вчера произошел большой скандал, а муниципалитет не сделал ни того, что должен был сделать, ни того, что мог бы сделать.
— Ваше величество! — возразил Петион. — Муниципалитет исполнил свой долг; об этом будет судить общественное мнение.
— Скажите лучше — вся нация, сударь.
— Муниципалитет не боится суда нации.
— А в каком состоянии пребывает Париж в настоящую минуту?
— Все спокойно, государь.
— Это неправда!
— Государь…
— Замолчите!
— Народный избранник не может молчать, государь, когда он исполняет свой долг и говорит правду.
— Хорошо, можете идти.
Петион поклонился и вышел.
Король был взбешен, лицо его перекосилось от злобы, так что даже королева, вспыльчивая женщина, горячая амазонка, испугалась.
— Боже мой! — шепнула она Рёдереру, когда Петион исчез. — Вы не находите, что король был слишком резок? Не боитесь ли вы, что его резкость может повредить ему в глазах парижан?
— Ваше величество, — отозвался Рёдерер, — никто не удивится, что король приказал замолчать подданному, проявившему неуважение к своему государю.
На следующий день король обратился в Собрание с письменной жалобой на неуважение к королевской резиденции, королевской власти и королю.
Затем он обратился с воззванием к своему народу.
Существовало, таким образом, как бы два народа: один народ бунтовал 20 июня, другому народу король на это жаловался.
Двадцать четвертого король и королева произвели смотр национальной гвардии и были восторженно встречены солдатами.
В тот же день директория Парижа временно отстранила мэра от должности.
Откуда взялась такая смелость?
Три дня спустя все объяснилось.
Лафайет, оставивший свой лагерь, в сопровождении единственного офицера прибыл в Париж 27-го числа и остановился у своего друга г-на де Ларошфуко.
Ночью были предупреждены конституционалисты, фейяны и роялисты, чтобы, как принято говорить, "сделать" завтрашние трибуны.
На следующий день генерал предстал перед Собранием.
Его встретил троекратный гром аплодисментов; однако всякий раз рукоплескания словно захлебывались в ропоте жирондистов.
Все поняли, что их ожидает тяжелейшее заседание.
Генерал Лафайет был одним из самых по-настоящему храбрых людей, какие когда-либо существовали на свете; однако храбрость — это не дерзость: довольно редко среди истинных храбрецов можно встретить дерзкого человека.
Лафайет догадался, какая ему грозит опасность: играя один против всех, он ставил на карту остатки былой популярности и, если лишится ее — он погиб вместе с ней; если ему суждено выиграть — он может спасти короля.
Это было тем более благородно с его стороны, что он знал и об отвращении к нему короля, и о ненависти королевы ("Я предпочитаю погибнуть от руки Петиона, нежели быть спасенной Лафайетом!")
А может быть, в его поступке было что-то от бравады младшего лейтенанта, от желания ответить на брошенный вызов.
Тринадцать дней тому назад он обратился с письмами к королю и к членам Собрания: он поддерживал короля и угрожал Собранию, если оно не прекратит свои нападки.
— Он довольно вызывающе ведет себя в окружении своего войска, — заметил тогда кто-то, — посмотрим, как он заговорит, когда окажется здесь.
Эти слова донеслись до лагеря Лафайета в Мобёже.
Возможно, именно они и были истинной причиной его появления в Париже.
Он поднялся на трибуну под аплодисменты одних, под ропот и угрозы других членов Собрания.
— Господа! — начал он. — Меня упрекнули за то, что письмо от шестнадцатого июня я написал, сидя в моем лагере. Мой долг — отвергнуть это обвинение в робости, выйти из надежного укрытия, которое создала вокруг меня любовь моих солдат, и предстать перед вами. Кроме того, меня призывала сюда и более насущная необходимость. Насилие, совершенное двадцатого июня, вызвало возмущение у всех честных граждан, но особенно в армии; офицеры, унтер-офицеры и солдаты — все были единодушны; я получил от всех корпусов адреса с выражением преданности конституции и ненависти к бунтовщикам; я остановил готовившиеся манифестации и вызвался передать общее мнение: говорю с вами как гражданин. Настало время обеспечить возможность соблюдения конституции, свободу Национального собрания, свободу короля, оградить его достоинство. Настоятельно прошу Собрание вынести постановление о том, что бесчинства двадцатого июня будут преследоваться как оскорбление нации; прошу принять действенные меры, чтобы заставить уважать законную власть, в особенности — вашу и короля; прошу также обеспечить уверенность армии в том, что конституции ничто не грозит внутри страны, в то время как храбрые воины проливают кровь, защищая ее рубежи!
По мере того как Лафайет приближался к заключительной части своей речи, Гюаде медленно поднимался; когда грянули аплодисменты, язвительный оратор Жиронды поднял руку в знак того, что желает ответить. Если Жиронда хотела поразить противника стрелой иронии, она вручала лук своему Гюаде, и уж тот наугад выбирал стрелу из своего колчана.
Не успели стихнуть последние рукоплескания, как раздался его звучный голос.