— Вы отказываете ее величеству? — спросил камердинер (это был не кто иной, как Вебер).
— Нет, я готов следовать за вами.
— Идемте.
Камердинер провел Дюмурье полутемными коридорами в покои королевы.
Не называя имени генерала, он лишь объявил:
— Прибыло лицо, о котором вы спрашивали, ваше величество.
Дюмурье вошел.
Никогда еще, ни во время атаки, ни в гуще сражения, сердце его не билось так отчаянно.
Он отлично понимал, что до сих пор не подвергал свою жизнь большему риску.
Открывавшийся пред ним путь был выстлан телами — мертвыми или живыми — Калонна, Неккера, Мирабо, Варнава и Лафайета.
Королева стремительно шагала из угла в угол; лицо ее горело.
Дюмурье остановился на пороге; дверь за ним затворилась.
Королева, величественная и гневная, подошла к нему.
— Сударь, — со свойственной ей прямотой и резкостью заговорила она, — в эту минуту вы всемогущи; однако вы обязаны своим положением народу, а народ скор на расправу со своими кумирами. Говорят, у вас большие способности, так попытайтесь понять, что ни король, ни я не можем принять всех этих новшеств. Ваша конституция — пневматическая машина: королевская власть под ней задыхается, нам нечем дышать! Я послала за вами, чтобы сказать: прежде чем вы начнете действовать, вы должны сделать свой выбор между нами и якобинцами.
— Ваше величество, — отвечал Дюмурье, — я весьма огорчен тягостным признанием вашего величества; но я догадался, что королева стояла за гобеленом, и потому был готов к этому разговору.
— В таком случае, вы приготовили ответ, не правда ли? — отозвалась королева.
— Вот он, ваше величество. Я стою между королем и нацией; однако прежде всего я принадлежу отечеству.
— Отечеству, отечеству! — повторила королева. — Король, стало быть, ничего больше не значит, если все принадлежат отечеству, а ему — никто!
— Напротив, ваше величество: король — всегда король; но он присягнул конституции, и с того дня, как он произнес клятву, именно он обязан быть одним из первых рабов этой конституции.
— Это вынужденная клятва, сударь! Она ничего не стоит!
Дюмурье замолчал; прекрасный актер, он некоторое время смотрел на королеву с глубоким состраданием.
— Ваше величество, — выдержав паузу, продолжал он наконец, — позвольте мне заметить, что ваше спасение, спасение короля, спасение ваших августейших отпрысков зависит от столь презираемой вами конституции: она спасет вас, если только вы сами этого захотите… Я был бы плохим слугой и вам и королю, если бы не сказал вам об этом.
Королева остановила его властным жестом.
— О сударь, сударь, уверяю вас, вы вступаете наложный путь!
Затем с непередаваемой угрозой в голосе она прибавила:
— Берегитесь!
— Ваше величество, — не терял самообладания Дюмурье, — мне уже перевалило за пятьдесят; я видел немало опасностей и, соглашаясь на этот пост, я сказал себе, что ответственность министра не самая страшная из опасностей, которым я подвергаюсь.
— Ах, вот как?! — хлопнув с досады в ладоши, вскричала королева. — Вам оставалось только меня оклеветать, сударь!
— Вас оклеветать, ваше величество?
— Да… Хотите, я вам объясню смысл только что произнесенных вами слов?
— Пожалуйста, ваше величество.
— Вы хотели сказать, что я способна приказать убить вас… О сударь!..
Две крупные слезы покатились по щекам королевы.
Дюмурье был от этого далек; он знал то, что хотел знать: ее исстрадавшееся сердце еще способно было чувствовать.
— Храни меня Бог, — возразил он, — от того, чтобы оскорбить мою королеву! Ваше величество слишком великодушны и благородны, чтобы внушить даже самому жестокому из ваших недругов подобное подозрение! Вы это уже не раз героически доказали, чем вызвали не только мое восхищение, но и глубокую привязанность.
— Вы говорите искренне, сударь? — с сильным волнением в голосе спросила королева.
— Честью клянусь, ваше величество!
— В таком случае простите меня и дайте вашу руку, — сдалась она, — я чувствую такую слабость, что порой мне кажется: я вот-вот упаду.
Сильно побледнев, она запрокинула голову назад.
Был это приступ слабости на самом деле? Или чудовищная игра, в которой была столь искусна соблазнительница Медея?
Каким бы лукавым ни был сам Дюмурье, он поддался на эту уловку или, будучи еще более искусным актером, нежели королева, сделал вид, что поддался.
— Поверьте, ваше величество, что у меня нет никаких причин вас обманывать; я, как и вы, ненавижу анархию и произвол; поверьте, что у меня есть опыт, и благодаря моему положению я имею возможность судить о происходящих событиях лучше вашего величества: то, что сейчас происходит, — это вовсе не интрига герцога Орлеанского, как вам пытаются это представить; это отнюдь не последствия ненависти господина Питта, как вы полагаете; не просто временное народное волнение, а восстание огромной нации против укоренившихся злоупотреблений! Я хорошо знаю, что во всем этом замешана огромная ненависть, разжигающая пожар. Оставим в стороне преступников и безумцев; давайте рассмотрим в происходящей революции только короля и нацию; все те, кто пытается их поссорить, стремятся к их взаимному уничтожению. Я же, ваше величество, нахожусь здесь затем, чтобы всеми силами их объединить, так помогите мне, вместо того чтобы противодействовать. Вы мне не доверяете? Я мешаю вашим контрреволюционным планам? Скажите мне об этом, ваше величество, и я сейчас же подам королю прошение об отставке и буду из своего угла оплакивать судьбу моей родины, а также вашу судьбу.
— Нет, нет! — поспешила вставить королева. — Оставайтесь с нами и простите меня.
— Мне простить вас, ваше величество? Умоляю вас не унижаться так!
— Отчего же мне не унижаться? Разве я еще королева? Разве я еще хотя бы женщина?
Она подошла к окну и распахнула его, несмотря на вечернюю прохладу; серебристый лунный свет высветил верхушки голых деревьев Тюильрийского сада.
— Все имеют право на воздух и солнце, не правда ли? Только мне отказано и в солнце, и в свежем воздухе: я не смею подходить ни к окнам, выходящим во двор, ни к тем, что выходят в сад; третьего дня я смотрю во двор, вдруг слышу: гвардеец-канонир осыпает меня непристойной бранью и прибавляет: "С каким удовольствием я нацепил бы твою голову на штык!" Вчера отворяю окно в сад и вижу: с одной стороны какой-то человек вскарабкался на стул и читает какие-то гадости про нас; с другой стороны волокут к бассейну священника, избивая и ругая его; а в это время окружающие, нимало не заботясь тем, что происходит, будто все это не стоит ни малейшего внимания, играют в мяч или преспокойно прогуливаются… Какие времена, сударь! Какая жизнь! Каков народ! И вы хотите, чтобы я чувствовала себя королевой, женщиной?
Королева бросилась на диван, пряча лицо в ладонях.
Дюмурье опустился на одно колено и почтительно поцеловал край ее платья.
— Ваше величество, — сказал он, — с той минуты как я вступлю в борьбу, вы снова станете счастливой женщиной, вы вновь будете могущественной королевой, или я погибну!
Поднявшись, он поклонился королеве и поспешно вышел.
Королева проводила его полным отчаяния взглядом.
— Могущественной королевой? — повторила она. — Может быть, благодаря твоей шпаге это и возможно; но счастливой женщиной — никогда! Никогда! Никогда!
Она уронила голову на диванные подушки, шепча имя, становившееся ей с каждым днем дороже и доставлявшее все больше мучений, — имя Шарни!
VIII
КРАСНЫЙ КОЛПАК
Дюмурье удалился столь поспешно прежде всего потому, что ему мучительно было видеть отчаяние королевы: генерала трудно было взволновать какой-нибудь идеей, однако он был весьма чувствителен, когда дело касалось живых людей; он не знал жалости к политическим убеждениям, но был чуток к человеческому несчастью; к тому же его ожидал Бриссо, чтобы проводить к якобинцам, а Дюмурье торопился засвидетельствовать свою покорность наводящему на всех ужас клубу.